Мережковский
Шрифт:
Однако, в отличие от большинства эмигрантских православных прихожан, Мережковский не мог не ощущать некоторой «странности» сложившейся ситуации. В его Церкви происходили события, сопоставимые по трагической значимости только с гонениями на первохристиан, причем главными действующими лицами этих событий были люди, в большинстве своем лично ему знакомые. Именно он, Мережковский, создатель Религиозно-философских собраний, призывавший русскую Церковь к активному историческому действию и видевший в 1900-е годы в русском православии прообраз грядущей «всемирной теократии», в какой-то мере «стоял у истоков» происходящего ныне. По крайней мере, большую «историческую активность», чем та, которую обнаруживала в 1920-1930-е годы сначала «тихоновская», а потом «сергиевская» Московская патриархия и ее противники, представить себе, основываясь на аналогах мировой церковной истории, трудно. И вот именно в такой момент Мережковский вдруг «сливается с массой»!
Темира
Возможно, эти идеи действительно обсуждались в доме Мережковских в 1930-е годы, поскольку Дмитрий Сергеевич как раз в это время приступал к работе над жизнеописаниями лидеров Реформы (идея «Невидимой Церкви» – идея Лютера). Однако психологически трудно предположить, что Мережковский не чувствовал: подобные «умозрительные» конструкции, продолжающие его «мирную», довоенную и дореволюционную «богоискательскую футурологию», на таком «историческом фоне» выглядят, мягко говоря, не очень убедительно и, главное, не очень «утешительно», прежде всего – для него самого.
Откликаясь на «Декларацию», Н. А. Бердяев выступил с потрясающей статьей «Вопль Русской Церкви», в которой, несомненно с оглядкой на молчание своего бывшего «учителя», постарался с предельной – до болезненности – ясностью «расставить все точки над i».
«Многими в эмиграции послание митрополита Сергия и предъявленное им требование к митрополиту Евлогию было воспринято как окрик, как приказание, как насилие над совестью, – писал Николай Александрович. – ‹…› В действительности послание митрополита Сергия есть вопль сердца Православной Церкви в России, обращенный к Православной Церкви за рубежом: сделайте, наконец, что-нибудь для нас, для Церкви-Матери, подумайте о нас, облегчите нашу муку, принесите для Русской Церкви хоть какую-нибудь жертву, до сих пор безответственные слова ваших иерархов ‹…› вели нас в тюрьму, под расстрел, на мученичество, подвергали Православную Церковь в России опасности быть совершенно раздавленной и уничтоженной, да не будет этого больше. ‹…› Нужно, наконец, до конца понять великую разницу в положении Православной Церкви в России и в эмиграции. Православная Церковь в России есть Церковь мученическая, проходящая свой крестный путь до конца. ‹…› Православная Церковь в России жертвенна в совсем ином смысле и претерпевает нравственное мученичество, неведомое и часто непонятное для церковных кругов эмиграции. Православная Церковь в России в лице своих водительствующих иерархов должна совершать жертву своей видимой красотой и чистотой, она нисходит в мир, находящийся в состоянии смертного греха. Жертва эта совершается во имя спасения Православной Церкви и церковного народа в России, во имя охранения ее в эти страшные годы испытаний. ‹…› Это есть огромная личная жертва. Ее принес патриарх Тихон, ее приносит митрополит Сергий. Некогда эту жертву принес Св. Александр Невский, когда ездил в Ханскую Орду. ‹…› Православная Церковь не только переживает очищающее ее мученичество, она переживает один из величайших моментов своей исторической судьбы. В кровавых муках освобождается она от власти царства Кесаря».
Мережковский хорошо понял, что под анонимными «многими в эмиграции» в статье Бердяева разумеется прежде всего именно он, Дмитрий Сергеевич Мережковский, и с автором «Вопля Русской Церкви» окончательно «раззнакомился». «Этот случай, – пишет Гиппиус, – еще больше отдалил Д. С. Мережковского от „интеллигентов“-эмигрантов, которые, войдя или не войдя в Церковь, будучи или не будучи масонами или евреями, все равно не могли с полной непримиримостью к Советской власти относиться». Но вне зависимости от того, был или не был мятежный Бердяев «масоном или евреем», «входил он или не входил в Церковь», – что Мережковский мог ему противопоставить на деле, кроме возможности «Невидимой Церкви» где-то в отдаленном будущем?
То, что происходило с Мережковским в конце 1920-х – первой половине 1930-х годов, можно угадать, обратившись к неожиданно появившейся в его книгах этих лет, прежде всего в «Иисусе Неизвестном» и «Павле и Августине», страшной теме постыдности Креста.
Еще в конце 1900-х годов, в статье о творчестве Леонида Андреева «В обезьяньих лапах», Мережковский (не любивший Андреева) приводил невольно поразивший его диалог о страданиях Христа, который автор пьесы «Савва» доверил страннику-богомольцу по прозвищу «Царь Ирод» (он был невольный сыноубийца) и главному герою:
«Савва: Тебе дорого, что Он за людей пострадал? Так, что ли?
Царь Ирод: Это
Савва: Тоскует?
Царь Ирод: Тоскует, парень».
Через двадцать лет, созерцая происходящее с русской Церковью, Мережковский испытывал нечто сходное с рассказом «Царя Ирода». По словам андреевского персонажа, он «думал что просто это будет распятие, а это что же такое…». «Правда» истории оказалась страшной настолько, что вынести ее Мережковский не мог, это лежало за пределами его «воспринимательной способности». Недаром в «Иисусе Неизвестном» вдруг многократно возникает почти «невыносимая», по собственному признанию Мережковского, «новая» мысль, что самое страшное в Кресте не «боль», а «стыд», позор, «соблазн» Креста (документальные исторические подробности крестной казни в странах Римской империи, которые содержатся в главе «Распят», – за границами цитирования).
В «Павле», описывая гонения Нерона на христиан в 64 году по Р. Х., Мережковский вновь обращает особое внимание на «стыдное» начало этих событий, перед которым меркнут даже ужасы Колизея:
«Чтобы понять, что происходило в Римской общине в эти страшные дни, надо вдуматься в слова Павла: „Многие… поступают, как враги креста Христова“ (Флп. 3. 18) ‹…›. Вдуматься надо и в свидетельство Климента Римского, современника и вероятного очевидца тогдашних римских событий: "…По злобе и зависти [братьев], dia dzelon kai phtonon, Столпы Церкви, styloi, величайшие и праведнейшие, подверглись гонениям и боролись даже до смерти; по злобе [братьев]… и Петр, пострадав, отошел в уготованное ему место славы; по злобе и зависти, претерпев… увенчался и Павел… Присоединились же к ним и великое множество избранных (преданных мучителям), все по той же злобе и зависти… в том числе и слабые жены… претерпев несказанное… увенчались победным венцом". ‹…› Вдуматься надо и в свидетельство Тацита: "Схвачены были сначала те, кто открыто объявил себя христианином, а затем, по их доносам, indicio eorum, еще великое множество", повторяет Тацит, почти слово в слово, свидетельство Климента: «multitudo ingens, poly plethos, великое множество».
Нет никакого сомнения, что все эти ‹…› свидетельства ‹…› относятся к одному и тому же – к доносам друг на друга христиан Римской общины, во дни Неронова гонения 64 года.
Страшно подумать, что значат эти три слова: «по их доносам». Мученики вчерашние – сегодняшние доносчики. Вот когда «сатана сеет их, как пшеницу сквозь сито»».
Мережковскому во время создания «Павла» (первая половина 1930-х годов) «думать об этом» настолько «страшно», что весь финал этого жизнеописания поражает своей безысходностью:
«Адом на земле сделался Рим для христиан в эти страшные дни. Многие должны были испытывать то же, что испытывали бы, если бы, заключенные в ад, узнали, что нет ни Бога, ни диавола, а есть только Бог-Диавол: что до смерти не победил Христос, умер и не воскрес, – в ад сошел и остался в аду; обманул других и обманут Сам. «Еще немного, очень немного, и Грядущий придет, не умедлит» (Евр. 10. 37). Но вот не приходит, и, может быть, никогда не придет. Кажется, были такие минуты, когда вся Церковь могла бы возопить, как Распятый: «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?»
«Огненное искушение» вынести могли не все. Сам Петр не вынес: бежал из ада».
Исторические аналогии при создании «Павла» были неизбежны и очевидны. И никакого подлинного выхода автор «Павла» и «Августина» не видел, кроме как, закрыв глаза и заткнув уши, «бежать из ада», не помнить, забыть все, что происходит в «новом Риме» – в России, в Москве. «Понимая» (хотя, конечно, как и все нормальные люди, с трудом) «страх» мученичества, Мережковский «не понял» (точнее – «не смог понять») «стыд» мученичества: он «сломался» при малейшем соприкосновении с ним, от одного лишь «помысла» о чем-то подобном. «Послание митрополита Сергия есть вопль сердца Православной Церкви в России, обращенный к Православной Церкви за рубежом: сделайте, наконец, что-нибудь для нас, для Церкви-Матери, подумайте о нас, облегчите нашу муку, принесите для Русской Церкви хоть какую-нибудь жертву», – писал Бердяев и бил прямо в сердце Мережковскому (и не ему одному).