Меридианы карты и души
Шрифт:
— Да, ты архимиллионер, — откуда ни возьмись вворачивает вдруг такое чужое слово Беатрис.
Я желаю друзьям спокойной ночи и иду в свой номер. Впечатления дня, как маленькие разноцветные стекляшки, складываются словно в калейдоскопе, то и дело меняясь, образуя все новые и новые узоры.
…Гостиница в Ленинакане уже старая, хорошо, что скоро подоспеет новая, многоэтажная. Только обставили бы как следует, без этих плюшей и бархатов… Алмаст осталась верна себе. Как согласно живут они с мужем, с ребятами и такую же невестку выискали себе… Ловко разыграла я своих гостей, чудаки, всерьез поверили, что документы у них потребуют. Молодцы ленинаканцы, здорово организовали встречу. И остроумны, черти! Одна из моих ленинаканских знакомых сегодня так представилась
Фонтаны на площади уже смолкли, наверное, поздно, гаснут последние окна. Под крышами мирно спят дети. Дети, окна, город. Ленинакан. Второй город Армении. Редко я приезжаю сюда, раз в два-три года, но все равно он мой, и дома мои, и дети, и окна. Они мои, и я их. Мой этот город, эта Армения, эта жизнь. Я люблю все это, и какое счастье, что моя любовь взаимна!
«Архимиллионер» — значит богатый, очень богатый, невероятно богатый…
9 мая, Егвард
«Теперь я ожесточился. Запертый в маленьком городке, изо дня в день мужаю. Нервы, как стальные нити, напрягают душу мою и тело ради неизвестной, но, без сомнений, яростной битвы… Здесь иногда я хожу в зверинец, посмотреть на диких зверей… Это еще одна моя странная прихоть! Есть тут и тигры, и волки с впалыми боками и огромными лапами, чьи горящие кофейные и желтые в крапинку зрачки похожи на драгоценные камни. И я смотрю им прямо в глаза, чтобы испытать силу своих глаз. Что ты скажешь на это…»
Так писал уехавший в двадцатые годы в Америку юноша, днем работавший мойщиком посуды в столовых и на свои заработанные гроши обучавшийся в аграрном институте, — Завен Сурмелян, один из тех сирот, чьих родителей убили на глазах детей, чьи братья и сестры затерялись в урагане на дорогах изгнания. Писал Вагану Текеяну, своему духовному отцу, который заметил в подростке-сироте недюжинный поэтический дар, распознал его тонкую натуру, сделал «сыном своего ума и сердца». Долгие годы эти обретшие друг друга одинокие души сокращали расстояние и обогревали океан теплом своих писем, каждый раз заново открываясь и открывая друг друга. Это редкостное духовное родство и — в данном случае благодетельный — океан оставили армянской литературе бесценное эпистолярное наследство, которое не уступает, пожалуй, лучшим образцам этого жанра в мировой литературе. Великое наслаждение души приобщиться к этим письмам, где размах чувств и непосредственность сочетаются с глубиной и широтой жизненных наблюдений. Невозможно не восхититься силой и утонченностью чувств и мысли знаменитого поэта Вагана Текеяна.
«Дорогой Завен, получил твое письмо из Нью-Йорка, и если был бы даже по уши занят, все равно не смог бы не ответить тебе сегодня же… Как я понимаю тебя, когда ты, начиная новую жизнь, все вокруг себя видишь запутанным и хаотичным. И в себе тоже. Невероятно трудно будет при мягкости души твоей, не коверкая себя, противостоять Америке, ее железной и каменной громаде, ее обнаженной уродливой силе. Но ты, мой мальчик, ты ведь намерен — не так ли? — пройти через все это, проскользнув, не столкнувшись с ними, взяв от них только то, что требуется тебе, чтобы умножить свою духовную жизнь. Однако какой бы грубой и материальной ни была твоя повседневность, ты должен стараться, сынок, чтобы сердце твое осталось прежним, чтобы оно умело помнить, волноваться, умело привязываться к людям, к тому, что окружает тебя, чтобы имело свой тайник, свою маленькую часовню, где оно сможет очиститься, обрести вновь детскость, возвыситься, где сможет все увидеть великим и чистым…»
«Мой дорогой Завен, не зря судьба сложилась так, что из сотен и тысяч других я выбрал именно тебя. Судьба, которая не всегда слепа, вовсе не
«Дорогой Зевен, знаешь ли, что эти твои слова «прошлое мое несчастно и темно» вызвали слезы на моих глазах. Несчастно — да, но почему темно? Желчи я не прощаю, потому что ты ведь тоже мог уже не быть. И если в свои беспризорные дни залезал ты в чужой карман или совершал что-либо еще такое, то душа твоя сама своим чистым быстротечным родником все это смыла, унесла прочь из твоей жизни. Горе тем, чья душа трясина, дурное остается в ней, сгнивает…»
«Завен, дорогой мальчик… К сожалению, и я убедился, что твои друзья свернули и отодвинули в сторону понятие — родина, не ощущают ни связанности ее с собой, со своим будущим, ни красоты той боли и тех надежд, которые заключены в самом понятии — родина. Они просто желают спастись, жить, достигнуть — лишь для себя. Сообразив, что они потерпели из-за своей принадлежности к армянству, рассчитывают теперь, после того, как с его же помощью, его воздаянием окрепли, встали на ноги, что смогут, отделив свою судьбу от его судьбы, достичь благоденствия, избежать новых напастей. Но ты-то отлично знаешь, что это в основе своей неверно, что верно противоположное».
Приведу еще два отрывка из писем Завена Сурмеляна:
«Друзья-американцы здесь говорят мне, что я непременно изменюсь, непременно американизируюсь. Я им сказал, что даже три американца не смогут ни на йоту изменить меня, а я смогу их всех троих обратить в армян… Изо дня в день кристаллизуется моя душа, изо дня в день усиливается тоска по тому, чтобы взяться за плуг, за соху там, на землях Армении, сажать там деревья. Тоска, которая служит для меня чудесным стимулом изучить аграрное дело и прочие науки, чтобы выполнить свой долг перед родиной».
«Я ненавижу большие города, где солнце кажется огромной птицей, задохнувшейся в пыли и саже, где запах гудрона обжигает ноздри. Я ненавижу жизнь, которая проходит вдали от земли наших отцов, ненавижу всех тех, кем бы они ни были — товарищами, друзьями или философами, — которые не ощущают в себе огня сожженной Армении. Храните эти мои письма, как векселя, и если жизнь моя окажется не такой, о которой я без конца твержу, уничтожьте мои бумаги вместе с памятью обо мне…»
И вот автор этих пылких строк сидит сегодня на вечере в Лос-Анджелесе, сидит молчаливый, погруженный в себя и на все вокруг — на слова, на гомон разношерстной толпы — отвечает лишь слабой улыбкой. Ему уже под семьдесят, прежний худой и бледный юноша пополнел, волосы поседели, но, как и прежде, он красив. Глаза иногда вспыхивают давним огнем, и в эти минуты Сурмелян преображается, лицо светлеет, он становится ближе, доступнее. Вспоминаю слова из его письма много лет назад о диких зверях: «…Смотрю им прямо в глаза, чтобы испытать силу своих глаз». Сумели ли его глаза до конца прямо взглянуть в глаза дикой, всепоглощающей жизни и одолеть эту жизнь? Но разве так бывает, что все, о чем страстно мечтаешь в юности, осуществляется до конца! Особенно если этот юноша — поэт, чью крылатую мечту зачастую трудно впрячь в плуг или соху… Завен Сурмелян впервые приехал в Армению только в 1968 году, и приехал как гость. На встрече е писателями он рассказывал:
— Наш поезд шел через Нахичевань. Я попросил не говорить мне, когда въедем в Армению, сам догадаюсь… И вот когда начались сады и виноградники, я закричал: «Вот она, вот Армения!» Мне ответили: «Правильно, это она».
Сурмелян узнал Армению по предмету своей мечты— по деревьям, которые, подобно дорожным указателям, сопровождали его до всего в зелени Еревана, до ставшей былью мечты. Это он, Завен Сурмелян, еще в двадцать четвертом году написал прекрасное стихотворение «Сказание по поводу посадки деревьев»: