Мертвые воспоминания
Шрифт:
Маша рассказывала о каждой мелочи — и про одинокую сломанную электрогитару на стене, на криво вбитых длинных гвоздях, и про разбросанные по углам струны, и про птичий корм в мешках на десять килограммов, и про шныряющих желтых канареек, воробьев с поломанным крылом, попугайчиков, соек и бог знает о ком еще… В детстве этот мальчишка, Ярик, любил бренчать без смысла на отцовской гитаре и мечтал о друге-птенце — кажется, он прочел об этом в одном из рассказов, названия которого не запомнил, но загорелся так, что пронес эту мечту и во взрослую жизнь. Ушел из семьи отец, забрал с собой гитару, а мать приносила котят, пухлого кутенка с висячими ушами и даже где-то на окраине поймала желтоухого ужа, но все это Ярику
Мама ненавидела птичий свист. Закрывала окна на тугие шпингалеты весной и летом, ее передергивало от чириканья, глаза становились масляными и влажными, и Ярик не решался ей перечить, берег. На гитару, правда, сына она записала — он научился вполне сносно наигрывать чужие песни и зарабатывал этим на жизнь, но то, что писал для себя, никому не показывал. Вырос, съехал в съемную однушку, купил плетеную дешевую клетку с рук, и понеслось…
Пока Маша, Кристина и другие малознакомые волонтеры копались в вещах и собирали память (квартирная хозяйка разрешила забрать все, кроме мебели, и без конца плакала, глядя на обгаженные обои и заросшую жиром плиту), птицы тревожно перекрикивались, скакали по тонким жердочкам, суетились. Чувствовали, видимо, что хозяина больше нет — он попал в аварию, небольшую, лишь царапина на крыле, вышел на полуночной трассе осмотреть повреждения, забыв про аварийку, а его вместе с дверью сшибла проезжающая машина.
Никаких воспоминаний о собственной смерти у Ярика не осталось, и Маша радовалась этому. Ей было жалко птиц — часть забрали к себе зоомагазины, которые Маша обзванивала до поздней ночи, часть пообещала на время пристроить в центре Оксана, и повсюду разлетелись электронные объявления — приходите и забирайте, бесплатно, от вас нужны только забота и любовь. Маша надеялась, что пристроит их всех, а воробей подлечится и снова на уличном дворе станет задирать голубей, клевать сухие крошки и купаться в лужах.
Маша заканчивала рассказ о птицах, уже стоя на остановке — от голода слова примерзали к языку, словно монеты, хотя Маша и чувствовала их сухой крепкий жар. Стас закрывал ее от ветра, запахивал курткой, и она вдыхала запахи его тела, не разбавленные приторным одеколоном или дезодорантом. Мерз кончик носа, Маша дрожала, спрятанная за спиной и тонкой пластиковой остановкой. Мимо них сновали люди, над головой складками собиралось низкое небо, но все это было так хорошо и правильно, что Маше хотелось говорить и говорить, и она повторяла, и описывала каждую пернатую и каждую клетку, завела разговор о несчастной Галке, и о Дане, о коронавирусе, только бы не расставаться.
Стас слушал и гладил ее по волосам. Он был рядом и всегда приходил на помощь — иногда сам ловил Сахарка и колол ему гормоны, иногда покупал новые пластмассовые игрушки, которые лопались от первого же удара лапой, помогал Маше подобрать рассыпчатые подушечки от кошачьей аллергии. Не отвечал на ее звонки он только в приюте или колледже — Стас получал какую-то «работягскую профессию» в нефтехимическом колледже, и это была единственна информация, которую Маше удалось выудить из него. Если бы не злился еще, не взрывался из-за каждого неловко оброненного слова… Но Маша и сама в последние дни держалась на единственной оставшейся нервной клетке, и не могла за это на него обижаться.
Когда история подошла к концу, Стас посадил ее на автобус, застегнул замок на куртке до подбородка и буркнул:
— Шарф носи, а то простынешь, — и в грубоватом его тоне скользнула забота. Маша кивнула, улыбнулась от уха до уха, а он на прощание резко губами прижался к ее губам и властно толкнулся в зубы языком.
Дорога до дома прошла как в горячем июльском мареве — Маша совсем забыла про маску и болезни, сидела и счастливо щурилась хмурым попутчикам.
А потом Маша зашла в квартиру, и счастье отсекло, будто замахом кухонного топора, которым Оксана рубила кроличьи тушки. Воздух, наэлектризованный, потрескивал и шипел, разве что озоном не пах, и уже на пороге Машу встречала горсть сухой земли с песком. Ослабев и присаживаясь на полочку для обуви, Маша подумала, что кто-то умер — от земли всегда пахло кладбищем, едкой краской венков, жирным черноземом. Пару недель назад Маша на автомате после школы села в незнакомую газель, доехала до кладбищенской ограды, конечной остановки, и долго бродила среди одинаковых, черно-низких крестов, искала Колину табличку. В киоске у ворот она купила две подмороженных гвоздики, но белый крест так и не нашла, оставила цветы на чьем-то голом холме без памятника, без оградки, без стеклянного блюдечка. Ушла, не оборачиваясь.
Эта земля не была кладбищенской.
Выглянула в прихожую Оксана — ни мышца не дернется, ни в глазах ничего не мелькнет, строгая идеальность. От злости и отчаяния, казалось, Оксана только хорошела, но щеки у нее пунцовели двумя круглыми пятнами, и Маша почти с ужасом поняла, что Оксана плакала.
Оксана. Плакала.
— Раздевайся и иди есть, — подчеркнуто пустой голос.
Маша на негнущихся ногах прошла в комнату.
Распустив диван на ремни, на полосы изодранной ткани, Сахарок не нашел ничего лучше, чем объявить войну Оксаниным горшкам — она не держала дешевых фиалок или алоэ, а покупала пышные, дорогие ростки и каждый из них окружала вниманием, которого не могла позволить для приемной дочери. Маша и не пыталась запомнить сложные латинские названия, знала лишь, что в каждом горшке прежде жила табличка с подсказками, когда, сколько и какой водой поливать, чем опрыскивать, как взрыхлять землю бамбуковой палочкой…
Ни одного живого цветка не осталось. Сначала кот сбросил их на пол, поразбивав горшки и обломав стебли, потом погрыз, выбросил костлявыми больными лапами землю и растащил ее по всему дому, изгадил, испортил, истребил… Маша стояла в центре комнаты, чувствуя, как хрустят под пяткой комья специальной питательной земли, рассматривала черепки и дохлые петли растений, сочащиеся соком исцарапанные листья, и плакала. Слезы казались ей меньшим, что можно было посвятить этим цветам, чем она вообще смогла бы помочь, но что еще она могла предложить?.. Она цеплялась за воспоминания о столовой и покрытой тонкой корочкой льда остановке, о птичьих клетках, о Стасе, в конце-то концов, но в груди было гулко и тяжело.
Сахарок лежал на диванной подушке, упрямый, нахальный, и с неприязнью поглядывал на Машу. На спине у него темнело пятно покрасневшей кожи — видимо, Оксана все же поймала кота и хлопнула его за цветы, не сдержалась. Никаких неудобств Сахарок от этого не испытывал, только суживал глаза и шипел, не признавая поражения. Да и какого поражения, если всюду — всюду, насколько хватало глаз! — теперь чернели изуродованные деревца и цветки.
Но Маше было жалко и его, и себя, и горшки с живым, зеленым, сочным, и Оксану, и даже папу, который никак не хотел возвращаться домой… Жалость переполнила ее, залила глаза, и Маша бросилась к коту, присела у дивана на колени, не решаясь сунуться со своей ненужной лаской. Она чувствовала, как подскочил от переживаний сахар в крови, и что ужин ее теперь будет состоять из цуккини, половины помидора и огурца, голодной судорогой свело желудок. Надо было питаться по пять раз в день и небольшими порциями, но у Маши не выходило — от любого перекуса глюкоза подскакивала, и Маша предпочитала просто не есть.