Мертвые воспоминания
Шрифт:
— Но ты же не будешь сидеть с ней в комнате, правильно? А Таня работает целыми днями, и Серик еще маленький, Аля любит с ним гулять, а у тебя же на шерсть аллергия, мы совсем немного погостим и сразу…
— Нет. Я свое слово сказал.
Грохнула кухонная дверь, тоненько звякнуло стекло.
— Собирайтесь, — шепнула мама. — Только быстро, поняли? Игрушки не брать, только вещи, я помогу. Бегом!
У Даны пересохло во рту — она выхлебала оставшийся с обеда горько-прохладный чай и снова прижалась к простыне. С кухни не доносилось ни звука, и слышен был лишь Алин испуганный
Шелест пакетов. Тяжесть тишины.
Внутри у Даны пульсировало — вот оно, вот! Бери конверт с деньгами и беги вместе с семьей, к черту мамину подружку Таню с ее печальными глазами и однушкой на окраине: ни детей, ни жизни, пустая холодная кухня и тысяча болячек на любой разговор. Квартиру, им нужно снимать свою квартиру! К тому моменту, когда отец поправится, они уже обживутся, и Дана уговорит мать не возвращаться.
И Аля, и Лешка будут от него далеко. Они справятся. Справятся, справятся…
Дане нельзя было выходить за простыню. Смертельно нельзя, нельзя бежать с ними, жить с ними, быть с ними… Ведь у Али слабые легкие, а у Лешки гайморит. То, о чем она мечтала много лет, на что копила деньги и смелость, рушилось на глазах. Будет ли еще такой шанс? Нет. Но им надо уходить, бросать Дану в квартире с отцом, быть может, мать хотя бы теперь попробует отодраться от него, и мелкие будут спасены…
Мысли вышибали слова из головы, Дана металась по закутку, спотыкалась о кресло, искала что-то в шкафах, то в пакетах, то в горах несвежей одежды. Ей невыносимо было оставаться здесь, отделенной от Али и Лешки всего лишь тонкой полосой махровой ткани. Сердце стучало кровью в горле.
Она останется один на один с отцом. В болезни, в невозможности даже выйти из дома.
Силы резко вышли из нее с очередным выдохом, и Дана осела на пол. Шипел Лешка, спрашивал что-то то ли про носки, то ли про свитер, и Дане пришлось брать себя в руки, жмуриться и массировать ноющие виски, раздавать команды. Испугается она потом, когда мать выведет брата и сестру на лестничную клетку, когда за ними закроется входная дверь. Эта битва еще не выиграна — отец проведет новую воспитательную беседу, и мама сообразит, что его «простуда» неопасна ни для легких, ни для гайморита.
Только бы хватило у нее решимости…
Мать появилась из кухни, дыша тяжело, но решительно:
— Уходим.
— Ты глухая?! — взревел отец, и Дана вжалась в половицы.
— Не трогай, больно же! — это мать, наверно, он схватил ее за запястье.
Лешка с Алей бросились в коридор, и слышно было, как Аля ревет, сопротивляется брату. Бесконечно долгая пытка, невидимость, недосягаемость — Дана рвалась туда, встать перед отцом, выставить перед ним руку и закрыть хоть кого-нибудь, и медлила. Спасение может обернуться бедой. Нельзя подчиняться панике.
— В подъезд! — крикнула она мелким и кинулась к письменному столу. Перчатки, спирт, маска, очки… Все валилось из рук, испуганно скакало по половицам и закатывалось в щели. Мать кричала что-то почти в истерике, отец ревел, глухие удары, топтание, стоны. Грохнули соседи чем-то
Махровая простыня рванулась и тряпкой скорчилась на полу.
Дана вылетела в комнату, пылая лицом и всем телом, сжимая в руках то ли спрей со спиртом, то ли столовую ложку, мало соображая, что собирается делать, но понимая, что больше не выдержит. Набрасываться на отца — глупость. Хватать маму, выпихивать ее в коридор — поможет ли? Выводить мелких, а родители разберутся сами?!
Не наделать глупостей — хоть Дану и сжирало дикое, почти первобытное чувство пещерного человека, к ребенку которого медленно приближается саблезубый хищник, она могла держать себя в руках. Именно так женщины и попадали в колонии? случайно оказавшийся нож под рукой, хмель перед глазами и сухая формулировка «превышение самообороны», синяки под тугим воротником водолазки, утром блюешь кровью, а к вечеру варишь борщ с квашеной капустой… Дана отмахнула от себя эти мысли, глупые, ненужные, не ко времени.
Дыхание распирало грудь, застревало, хрустело ребрами.
Дана кинулась к отцу.
Мама, собравшись в груду костей и мяса, сидя закрывалась рукой. Отец стоял над ней, перегнувшись в поясе почти пополам, и лицо его наливалось фиолетовым, вспучивалось, чернело. Так работал гнев, помноженный на страхи — всю дорогу до дома отец наверняка убеждал себя, что температура и першение в горле — это так, пустяки, закидоны вышедшего из-под контроля тела, но когда из-под этого же контроля рванулась еще и мать…
Дана почти ударила его в лицо — надо бить в нос, хруст и льющаяся алая кровь, отец непременно замешкается или хотя бы удивится, но… Она встала в шаге от него, задыхаясь, и безвольно опустила руки. Дана почти с ненавистью поняла, что все повторяется — она снова маленькая напуганная девочка, она ребенок, который нашкодил и на которого орет взбешенный отец с «расшатанными нервишками». Она не могла накинуться на него.
Не могла. Даже сейчас.
Отец смотрел на нее с прищуром, давай, мол, попробуй. Она могла бы держать в руках нож, топор или двустволку, хоть гранатомет, но от этого прищура невозможно было дернуться, вздохнуть, сопротивляться. Воздух не поступал через плотную маску, очки запотели. Отец оставался отцом, и она никогда не посмела бы с ним расправиться.
Мать не плакала, не стонала — просто глядела исподлобья, будто бы решаясь на рывок, на побег. На невыносимо долгое, тягучее мгновение они и застыли так, странная изуродованная семья, с презрением скользящая друг по другу взглядами, недвижимая, неспособная этот круг разорвать.
Первым взгляд отвел отец — Дана подумала поначалу, что ей послышалось.
— Да делайте вы, что хотите, — отчетливо сказал он и ушел на кухню. Крепко, на тряпку, запер за собой дверь.
Дана переглянулась с матерью, но так и не смогла ничего сказать. В руке она сжимала охапку грязных бумажных салфеток — то ли думала ткнуть ими отцу в нос, то ли схватила первое попавшееся со стола, как оружие. Оружие не пригодилось. Может, отец прочел что-то в Даниных глазах. Может, его уже понемногу подтачивала болезнь.