Мерзость
Шрифт:
— Мистер Перри?
Мне кажется странным, что он запомнил мое имя, регистрируя нас посреди ночи, хотя мы, по всей видимости, единственные постояльцы отеля, если не считать лорда и леди Бромли-Монфор и их свиты. Я в некоторой растерянности, поскольку в Англии трудно найти завтрак, который пришелся бы мне по вкусу, а меню тут явно английское.
Дикон наклоняется ко мне.
— Попробуй «Полный Монти», Джейк.
Я не вижу этого в меню.
— Полный Монти? — переспрашиваю я. — Что это такое?
— Доверься мне, Джейк, — улыбается Дикон.
Я заказываю «Полный Монти» и кофе, Дикон — «Полный Монти» и чай, а Жан-Клод снова бормочет: «Кофе», — и мы трое снова
— Нельзя сказать, что отель «Эверест» ломится от постояльцев, — замечаю я, пока мы ждем.
— Не будь наивным, Джейк, — говорит Дикон. — Совершенно очевидно, что лорд Бромли-Монфор арендовал весь отель, чтобы наша сегодняшняя встреча прошла приватно.
— Ага. — Я чувствую себя дураком. Но не настолько, чтобы не спросить: — Зачем ему это?
Дикон вздыхает и качает головой.
— Это наша попытка остаться в тени и миновать Дарджилинг почти незаметно.
— Ладно, — не унимаюсь я, — если лорд Бромли-Монфор все подготовил для нашей встречи сегодня утром… то где же он? Зачем заставляет нас ждать?
Дикон пожимает плечами.
— Очевидно, английские лорды в Индии предпочитают спать допоздна, — замечает Жан-Клод.
Приносят завтрак. У кофе вкус как у слегка подогретой воды из придорожной канавы. Гора продуктов на моей тарелке настолько высока, что отдельные ломтики соскальзывают вниз, словно собираясь убежать; она состоит из полудюжины поджаренных до черноты кусочков бекона, яичницы из как минимум пяти яиц, двух гигантских гренков, сочащихся маслом, какого-то полужидкого черного пудинга, жаренных в масле помидоров, нескольких скрючившихся на гриле сосисок, чьи внутренности прорываются сквозь сожженные дочерна шкурки, беспорядочно разбросанного жареного лука, а также кучи оставшихся от вчерашнего ужина овощей и картошки, слегка обжаренных и перемешанных — я знаю, что кашеобразная часть этой смеси называется поджаренным рагу из капусты и картофеля. Я ненавижу поджаренное рагу из капусты и картофеля.
Я уже знаком с плотным английским завтраком, но это… просто нелепо.
— Ладно. — Я поворачиваюсь к Дикону. — Но почему это называется «Полный Монти»? Что значит «Полный Монти»?
— Приблизительно это означает… «все, что душа пожелает». — Он уже принялся вилкой отправлять в рот жареные продукты в своей невыносимой британской манере — перевернутая вилка в левой руке, кусок еды балансирует на обратной стороне вилки, а нож в правой руке, чтобы резать студенистую массу.
— Но что значит «Полный Монти»? — настаиваю я. — Откуда взялось это выражение? Кто такой Монти?
Дикон вздыхает и откладывает вилку. Жан-Клод, которого вид на горы явно интересует больше еды, смотрит окно на яркое утро Дарджилинга.
— Понимаешь, Джейк, есть три разные теории насчет происхождения фразы «Полный Монти», — нараспев произносит Дикон. — Одна из них, которую я считаю наиболее правдоподобной, связана с портновским бизнесом некоего сэра Монтегю Бертона и уходит корнями к началу столетия. Бертон предложил совершенно невообразимую вещь — хорошо сшитые костюмы для обычных буржуа.
— Мне казалось, все англичане носят хорошие костюмы… как ты назвал их, когда купил мне костюм в Лондоне?.. Сшитые на заказ.
— Это, вне всякого сомнения, справедливо для высшего общества, — поясняет Дикон. — Но сэр Монтегю Бертон продавал такие сшитые на заказ костюмы мужчинам, которые надевали их всего несколько раз в жизни — на собственную свадьбу, на свадьбы детей, на похороны друзей и на свои похороны, если уж на то пошло. Ателье Бертона специализировались на переделке одного и того же костюма, который служил хозяину всю жизнь: если джентльмен
— Значит, если я заказываю «Полный Монти», то… Что? Мне нужен полный костюм? Всё?
— Совершенно верно, мой дорогой друг. Пиджак, брюки, жилетка…
— Жилет, — поправляю я.
Дикон снова морщится. На этот раз причиной служат брызги сока от моей сосиски, которую я пытаюсь разрезать ножом.
Я хочу сказать что-то саркастическое, но застываю с открытым ртом, потому что в комнату входит самая красивая женщина, какую я когда-либо видел — и когда-либо увижу в своей жизни.
Я не могу адекватно описать ее. Я понял это несколько десятилетий назад, когда впервые попытался сесть за эти мемуары и надо мной еще не висел смертный приговор в виде рака. Мне пришлось бросить попытку, когда я дошел до… ее описания. Возможно, мне удастся хоть немного передать, какой она была, рассказывая, какой она не была.
В 1925 году стильная женщина должна была выглядеть определенным образом. Это означало, что она должна была быть плоскогрудой, как мальчик (я слышал, что существовали специальные повязки для груди и особое нижнее белье для тех дам, которым не повезло и которых природа не наделила маленькой грудью), но у этой женщины, которая вошла в комнату в сопровождении Пасанга, грудь определенно имелась, хотя владелица и не выставляла ее напоказ. Рубашка — а это действительно была скорее мужская рабочая рубашка, чем женская блузка, — из тонкого льна не скрывала округлых форм.
В 1925 году следящая за модой женщина коротко стриглась и делала завивку — шлюхи Бостона, Нью-Йорка и Лондона особенно увлекались небольшими завитками волос, смоченными и прилепленными ко лбу или виску — а самые заядлые модницы стриглись под мальчика. У женщины рядом с Пасангом были длинные волосы, густые естественные локоны которых спускались на плечи.
Модными в 1925 году считались белокурые волосы с оттенком платины. У этой женщины волосы были такими черными, что отливали синевой. Солнечные лучи падали на длинные локоны, и блики света на эбеновых завитках мерцали, словно танцуя при каждом движении. Утонченные женщины, которых я встречал в Гарварде, и шлюхи в бостонских барах обычно выщипывали брови, а затем карандашом рисовали тонкие изогнутые дуги фальшивых бровей, которые вскоре станут популярны во всем мире благодаря Джин Харлоу. У женщины, приближавшейся к нашему столу, были густые черные брови, лишь слегка изогнутые, но необыкновенно выразительные.
А ее глаза…
Когда она спускается с лестницы, футах в двадцати пяти от меня, мне кажется, что глаза у нее голубые. Но когда расстояние между нами сокращается до двадцати футов, я понимаю, что ошибся, — ее глаза ультрамаринового цвета.
Ультрамарин — это необычный и очень редкий оттенок: более насыщенный, чем голубовато-зеленый, и даже чем тот, который художники называют цветом морской волны. Когда мая мать использовала ультрамарин в своих картинах, что случалось редко, она большим пальцем растирала в порошок маленькие шарики ляпис-лазури, добавляла несколько капель воды из стакана или собственной слюны, а затем резкими, уверенными движениями мастихина добавляла крошечное количество этого невероятно насыщенного цвета — ультрамарина — на море или небо пейзажа, над которым она трудилась. Чуть перестараешься — и он раздражает, нарушает баланс. Но в нужной пропорции это самый красивый оттенок на свете.