Место льва
Шрифт:
Было уже далеко за полдень. Дамарис подумала, что хорошо бы остановить машину, и даже попыталась донести эту мысль до Квентина, но он ее не отпустил. Да, он понимает, что так было бы лучше, но еще лучше будет, если она останется с ним. Он постарается идти сам. В итоге весь этот долгий жаркий день мужчина и женщина брели по проселочной дороге — Квентин возвращался из своего побега, Дамарис — из своего уединения. До дома они добрались на закате дня. А когда начали сгущаться сумерки, ее отец испустил последний вздох, окончательно отдавшись во власть овладевшей им красоты.
Глава пятнадцатая
ОБИТЕЛЬ ДРУЖБЫ
Энтони открыл дверь квартиры и с порога позвал Квентина. Он не очень-то надеялся на ответ, даже если Квентин был дома. Но его голос инстинктивно рванулся вперед, стремясь нарушить пустынную тишину дома, возгласить прямой путь к Господу. Разумеется, никто не ответил.
Он обошел все комнаты и даже посмотрел за креслами,
Следы их общих занятий предстали перед ним в этот утренний час в гораздо большем порядке, чем обычно. Женщина, присматривавшая за квартирой, явно только что «была где-то тут» и ушла. Она наконец оставила прежнюю привычку запихивать во время уборки бумаги в ящики и книги на полки как попало, так что Спиноза и Томас Элиот могли оказаться по соседству, что еще куда ни шло; разыскивать Мильтона среди исследований минойских подлинников было неудобно, а Джерард Хопкинс, подпирающий Гилберта Франкау, выглядел довольно глупо. Поэтому книги и бумаги — и даже трубки — по-прежнему лежали на столах, а ручка Квентина — на стопке писчей бумаги. Куча фотографий никак не могла обрести свое место, большинство из них должно было coхранять память о каких-то событиях — эта об общем празднике, та об общем друге, а та о дне рождения или даже о затянувшемся споре. Небольшая репродукция Лэндсира «Повелитель долины» [47] была как раз напоминанием о таком споре. Энтони не мог сейчас вспомнить, о чем же они вели этот ожесточенный спор, кажется, о природе искусства, но началось все со статьи в «Двух лагерях». Квентин тогда одержал сокрушительную победу, и на следующий день Энтони перерыл несколько магазинов в поисках Лэндсира и преподнес его тем же вечером Квентину в память о схватке и в знак основательности принципов противника. Они посмеялись и повесили репродукцию на стену. Энтони нехотя отвел от нее взгляд и продолжил осматривать комнату.
47
Эдвин Генри Лэндсир (1802–1873) — английский художник и скульптор (среди его работ — фигуры львов, установленные на Трафальгарской площади вокруг колонны Нельсона). Главными героями его полотен часто являются животные: в частности, на картине «Повелитель долины» изображен олень.
Пока он смотрел, ему припоминалось множество деталей их общего прошлого. В этом кресле Квентин любил сидеть зимними вечерами, пока Энтони мерил комнату шагами, произнося нескончаемый монолог о Дамарис; в том углу он сидел, зарывшись в книги, когда они обсуждали, какую «рифму из Еврипида» мог иметь в виду Браунинг. У Квентина была отчаянная страсть находить невероятные соответствия. Вот окно, у которого они однажды вечером говорили о видах власти и допустимых пределах подчинения ей. В это кресло они однажды перед всеобщими выборами усадили беспокойного избирательного агента и забросали его вопросами и изречениями о природе Государства и о том, как согласуется диктатура с английским политическим гением. За этим столом они однажды чуть не поссорились, у камина читали новое иллюстрированное издание «Макбета», присланное Энтони на отзыв. Легкие и забавные, горькие и отрадные, разные мгновения дружбы приходили ему на память, каждое из них несло в себе намек на значимость, которую таинственно хранят подобные мгновения, — намек, который определенно требует принять его как истину или отвергнуть как иллюзию. Энтони давно определился с выбором; он привык ценить эти бренные мгновения. Недолговечность не умаляла их важности; и хотя любая дружба может распасться, никакое последующее соперничество и никакие разногласия не лишат внутренней истины того, что происходило в эти мгновения.
Теперь он верил им больше, чем когда-либо. Он снова принял их, зная по опыту, как это непросто. Настрой способен сбить что угодно: эготизм, серьезность, беспечность, самомнение, даже чрезмерная сосредоточенность. Теперь одна из основ бытия начала внутри него свой труд Озарения. Он чувствовал, как некая сила несет его и Квентина сквозь время. А может, это и было само Время, «совершенное и одновременное обладание непреходящей жизнью». Фраза, вспомнил он, принадлежала святому Фоме; наверное, Дамарис когда-то цитировала его.
Он сидел, переходя от воспоминаний к раздумьям, от раздумий к смирению, от смирения ко сну наяву. В легком дремотном оцепенении он поднялся на мощных крыльях над духовной бездной и постепенно выделил и дал укрепиться нити, связующей их судьбы. Комната хранила
Мир представился ему средоточием силы. Как твердо укоренились в земле дома! С какой решительностью лежал друг на друге каждый ряд кирпичей! Шпили, башни и трубы устремлялись в небо тонкими энергетическими контурами. Деревья копили силу и отдавали ее. Солнечный свет представлялся сплошным потоком силы. Шум, доносившийся с улицы, воспевал силу. Материя направлялась и вдохновлялась этим первостепенным качеством, а в небесном просторе, в лазурной красоте гуляли волны скрытой энергии.
Уличные звуки казались Энтони хоровым гимном, звучавшим почти как приглушенный и гармоничный львиный рев. Звуки объединялись тонкой мелодической структурой, она же облагораживала явившуюся ему силу в ее сложном существовании. Ни одно качество не могло существовать без другого: тонкие контуры шпилей были знаком этой гармонии. Какой разум, какое искусство, какое мастерство соединились, чтобы возвести их! Даже трубы — всего лишь обрамление отверстий для излишков огня, — имели свое звучание в этой партитуре. Все это сделал человек! Он открыл огонь, он создал трубы! И он, Энтони, стоявший здесь, был тончайшим творением, нервами, сухожилиями, костями, мускулами, кожей и плотью, сердцем и тысячей органов и сосудов. Они были его силой, упорядоченной в соответствии со сложнейшим замыслом. Сам мир был сплетением тончайшей жизни, существующей лишь благодаря двум великим Принципам — и звездам над миром.
Сквозь пространство змейка его воображения вилась и рассыпалась на мириады форм, в каждый момент именно такая, а не другая, а в следующий — совсем другая, и все же именно такая, а не другая.
Лев и Змея — но меж ними встало что-то еще, первый вестник из мира абстрактных знаний, голубизны неба, красноты кирпичей, тонкости шпилей… «Мир создан числом», сказал Пифагор. Но когда Число пришло к человеку, оно было показано не в интеллектуальных пропорциях, которые, несомненно, были подобны его собственной благородной природе… Или не были? Почему математика больше интересовалась своей собственной природой, чем бабочками? Красота шла бок о бок с силой и утонченностью и спешила за переживанием, как за разумом, за чувством, как за духом. Единые и неделимые, эти три могучих Чуда притягивали друг друга — и у них было еще четвертое качество — скорость.
Энтони стоял у окна, но ему казалось, что он откуда-то из глубокого космоса смотрит, как мир вращается вокруг своей оси и одновременно несется вперед. Он наблюдал мельтешение крошечных созданий, спешащих каждое по своим делам и одновременно несущихся вперед, как единое целое. В мире, залитом солнечным светом, табун диких лошадей мчался по «голубым саваннам», [48] нет, то был не табун, — людское множество мчалось куда-то вдаль, каждый — своей собственной дорогой, но отстраненный взгляд Энтони без труда сопровождал каждого. Он все глубже уходил в себя, погружался в видение и все настоятельней ощущал необходимость решения. Он тут же и принял его, в тот же миг лавина солнечного света буквально затопила мир.
48
Слова из стихотворения «Гончая небес» английского поэта Фрэнсиса Томпсона (1859–1907).
Новая истина вставала перед ним. Полет Орла был мерой истины, но рождение другого существа было жизнью истины. Еще более царственное создание восставало из огня и обращалось в огонь, мгновенно сгорало и мгновенно возрождалось. Такой была сокровенная жизнь вселенной, бесконечно погибающей, бесконечно возрождающейся, вырывающейся из непрерывной смерти к непрерывной жизни, полной силы, утонченности, красоты и скорости. Пылающий Феникс летел в свое огненное гнездо, и когда он сгорал, все другие Добродетели сгорали вместе с ним, оставаясь собой и все же меняясь. Внешнее пребывало с внутренним, внутреннее с внешним. Все они возрождались в Фениксе, и корона из звезд сияла вокруг его головы, потому что Добродетели сплели корону из миров и замерли, а миры продолжали жить и порождали живых существ, чтобы однажды они заплакали от радости и шагнули в поток Возвращения. Золотой отсвет менялся: он превращался в нежно-белый, и в самом его сердце возник образ Агнца. Он спокойно стоял, а рядом с ним Энтони увидел лежащего на траве Квентина и склонившуюся над ним Дамарис. Они находились на каком-то открытом месте, и вокруг них суетливо кружил Лев, а внутри незримого круга безмятежно пасся Агнец. Картина мелькнула перед Энтони лишь на миг, потому что все его внимание сосредоточилось на точке между Дамарис и Квентином, точке, которая бесконечно быстро удалялась от них, так что взгляд Энтони проходил между ними, и они то оказывались по обе стороны от него, то вовсе пропадали. Точка зависла где-то вдали.