Между людьми
Шрифт:
– Дела плохие: не вывозит.
– Плохо. А этот чей с вами?
– Этот сегодня на фатеру переехал к нам.
– Ты по какой части, по торговой?
– Нет.
– А тебя как зовут, я и забыл спросить-то?
– спросил меня Степан Иваныч.
Я сказал.
– Так вот што: не будешь ли ты за меня торговлей заниматься?
– Чем?
– А это уж мое дело. Водку пьешь?
– Пью.
– Ну, пей. Да смотри, торгуй - не плутуй; с нами, брат, шутить нечего. Выпьем.
Выпили, крякнули, плюнули.
– Я, брат Степан,
– Врешь?
– Ей-богу. Замазал так, что мое почтенье. Они мне полтинник стоили, а я дал придачи полтинник, как есть, новые выменял: в магазине и за восемь не купишь.
– Ну, брат, дорого дал.
Говор усиливался все более и более; народ все больше пьянел и пьянел; начался крик, песни, пляски. Вон кого-то ударили, началась драка.
– Савелий! Савелий! Отстань!
– кричат со всех сторон.
– Убью!
– ревел кто-то.
Чувствую, что я пьян; боюсь я драк, потому могут изобидеть и меня; гадок показался мне этот кабак, и вышел я из него шатаясь. Сел я на крылечке у подъезда, около какой-то торговки калачами.
– Уйди, мазурик!
– закричала она. Я встал в воротах и уперся в стену. Хотя и пьян я был, а чувствовал, что один я в этом городе: все мне кажется ново, и никак я не думал попасть в берлогу, где бедность, нищета и живут бог знает какие люди. Грустно мне сделалось, плакать хотелось от разгульных песен, раздающихся глухо из кабака, и от шарманки, играющей против кабака. На панели сидят рабочие, о чем-то толкуют, несмотря на холод; дворник метет панель - и вот он согнал их; они пошли в кабак, говоря: "Скушно на фатере-то, освежимся…" Куда ни поглядишь, все бедность, даже и народ идет мимо бедный. Вон прошла какая-то женщина в шляпке, молодец, вышедший из кабака, остановил ее:
– Душенька! Пойдем.
– Уйди!
– И она, рванувшись, пошла своей дорогой, а молодец пошел к воротам, пошатываясь и напевая: "Ах, скучно сердцу моему!.."
Полезли в кабак и женщины… Но бог с ними, пусть лезут, они не богаче меня.
Мои товарищи вышли из кабака пьяные, хотелось и мне еще выпить, да денег у меня не было. Поплелся и я за ними.
В нашей берлоге только тускло теплилась лампа с керосином, отчего в берлоге тяжело было дышать от керосину, который Степан Иваныч прозвал язвой.
– Катька, а Катька! Опять язву зажгла?
– кричал он.
– Молчи ты, Степка, спит она, - проговорила его жена.
– Что-о!!
– Спит, тебе говорят.
– А вот!
– И Степка хотел сбросить лампу, но Гаврила удержал его.
– Как те не стыдно?
– В это время запищал ребенок у Катерины, и Катерина проснулась.
– Слышь, родила!
– сказал Гаврила.
– А!!
– И Степан повалился на пол.
– Бесстыжие твои глаза. Опять напился, - сказала Катерина больным голосом Гавриле, который стоял перед нею, подперши руки фертом и покачиваясь. Он дико глядел на жену и осклаблялся.
–
– вскричал он, покачнулся, но уперся об стену.
– Уйди, лампу прольешь.
Ребенок ревел.
Через полчаса в лачуге раздавался мужской храп на разные лады, только два ребенка, Катерины и Маланьи, ревели попеременке или вместе, и под их музыку я скоро заснул.
На другой день я проснулся тоже с криком детей. Гаврилы и Степана в лачуге не было; Маланья Павловна тоже пошла куда-то с кофейником, уложив предварительно ребенка на пол; остальные дети, мальчик лет трех и девочка пяти, играли, ползая по черно-грязному полу; Катерина полусидела и качала ребенка, который ревел. Пришли Гаврила и Степан.
– Опять нализался!
– сказала Катерина.
– Молчи! не твое дело!
– А где Маланья?
– спросил Катерину Степан.
– За кипятком ушла на кофей.
– Я ей этот кофей вышибу. Эк, выдумала!
– И он, выкурив трубку табаку, принялся шить фуражку, а Гаврила сел за сапог.
– Шустрой этот Колоколов Мишка, в одно ухо влезет, в другое вылезет.
– Ну, не такие еще штуки делают. Смотри, какие дела делал Васька Ивашов; посадили ведь, судили, а потом и выпустили.
– Людям счастье.
– А нам вдвое!
– И Степан Иваныч стал насвистывать: "За рекой, под горой"…
– Гаврила, дай-ка, где-то ровно тряпичка была, - сказала ему Катерина.
– Где?
– Не знаю.
Гаврила стал искать тряпичку в узле под подушкой Катерины и, дав ей тряпичку, стал ласкать ребенка.
– Сын?
– Нет, дочь.
– Ну, в воспитательный!
– Что ты, побойся бога!
– Ну уж, нет. Кормить я тебя не стану. Эдак ты от ремесла отойдешь.
Пришла Маланья с кофейником в одной руке, в другой несла фунт черного хлеба и четверть белого.
– Для кого это ты белый-то хлеб взяла?
– спросил ее муж.
– Поди-кось, ребятам-то голодом быть?
Маланья стала пить кофей; к ней присоединился и Степан с ребятами.
– Мне бы, Маланьюшка, кофейку, - проговорила Катерина.
– Нельзя, Степановна; ты вечор родила.
– Чего же я есть-то стану?
Пришла бабка, вымыла ребенка, побранила Катерину, что она не лежит.
– Не могу я лежать-то; больно.
– Потерпи как-нибудь.
– Вот кофейку бы попить…
– Ой-ой! Как можно! Свари овсянку, дешево стоит.
– Да где я ее сварю. Печка-то вон какая.
– Печки в комнате не было, и комната нагревалась от соседей, у которых была печь, и от этой печи в этой комнате был только душник.
– Сколько же вам за хлопоты?
– спросил бабку Гаврила.
– Вы не беспокоитесь, я еще буду ходить пять дней, если Катерина Степановна поправится, а не то и девять…
– Да ведь она и так здорова.
– Это уж мое дело, а не ваше. Я у вас денег не прошу; сколько дадите, столько и ладно.
– Неужели эти молодые бабки кое-что смыслят?
– удивлялся Гаврила.