Между стрёмом и приколом
Шрифт:
А в мире взрослых дела шли своим чередом. Однажды мы с большой группой родственников отправились на местное кладбище, чтобы почтить чью-то память. Я плохо понимал, что это значит. Если ты хочешь вспомнить живого человека, зачем отправляться туда, где захоронены его бренные останки? Для чего вновь и вновь представлять его себе больным и умирающим, если наше воображение легко воскрешает ушедшего бодрым и весёлым? Возможно, в тот момент, когда ты склоняешься над могилой, он пытается докричаться до тебя сквозь слишком плотные слои небесного эфира: «Друг мой, я жив!»
Но кто я был такой, чтобы спорить. К тому же, как
Это деревенское кладбище оказалось совсем не похожим на старое симферопольское, возле которого я вырос. Здесь не было ни пышных надгробий, затерянных в высоких зарослях дурно пахнущего болиголова, крапивы и побегов айланта, ни готических склепов, приятно будораживших моё детское воображение таившимся в них липким ужасом в духе обожаемого мной уже тогда Эдгара По. Оно занимало небольшой холм, возвышавшийся между абрикосовым садом, в котором среди изумрудной листвы мерцали тусклым золотом зреющие плоды, и бескрайними полями цветущей лаванды, тянувшимися отсюда на многие километры до самой Зуи. Скромные каменные надгробия и покосившиеся деревянные кресты были практически неразличимы среди высокой степной травы, уже успевшей выгореть на солнце и приобрести соломенный цвет. Никаких напоминаний о смерти и тлении, как принято говорить в таких случаях. Напротив, неистовство красок и утончённость ароматов словно пытались уверить присутствующих в том, что ничего подобного в принципе не существует.
Мы добрались до места погребения усопшего родича, и взрослые выпили там по стопке водки – ровно столько, сколько они налили покойному в маленький гранёный стаканчик, установленный на выцветшем блюдечке возле памятника, накрыв предлагаемую потустороннему собутыльнику выпивку свежим ломтём душистого деревенского хлеба.
Дед Митя вдохнул свежий ветерок с густым оттенком лаванды, прищурился и сказал:
– Добре! Скоро я тоже буду здесь. С ними.
Он кивнул на могилку. Я набрался наглости и спросил его:
– Деда, ты веришь в Бога?
Моя семья была абсолютно советской, строго атеистической, кроме прабабушки, тайком ходившей в располагавшийся поблизости от нашего городского жилища храм Всех Святых на том самом Старорусском кладбище Симферополя. Остальные дедушки и бабушки за это её высмеивали и всячески пытались переубедить, мать и отец относились к проблеме религии с мягким юмором, но меня вопрос веры почему-то интересовал.
Старик ответил не сразу и отвернул от меня своё морщинистое небритое лицо для того, чтобы внимательно обвести взглядом окрестности.
Он долго смотрел на юг, где сквозь лёгкую синеву летнего марева проступали очертания гор, в которых прошла его боевая молодость. После взглянул на черепичные кровли домов родного села, вытянувшегося вдоль русла поблескивающей на перекатах Бурульчи, укрытой серебристыми шатрами верб и высокими изумрудными чертогами крон осокорей. Затем обратил взор на убегавшие вдаль лавандовые поля, роскошно подсвеченные аметистовым закатом, и тихо сказал:
– Нет.
И тут же пояснил, словно извиняясь:
– Много зла бачил, чтобы верить.
Дети и подростки способны на бестактные вопросы, и я тогда не постеснялся:
– Так почему для тебя важно, что будет с твоим телом после смерти?
Он слегка улыбнулся и жестом руки обвёл могильный холм:
– Тут лежат мои предки. Мои друзья. Моя жинка. Мой род. Я довго
Он редко улыбался, но сейчас – улыбался, его прищуренные глаза и практически беззубый рот светились непонятным мне счастьем.
В этом простом ответе было столько внутренней силы и спокойного достоинства, что он пронзил меня подобно молнии. Молнии смысла. Но я не был с ним согласен. Более того, я был категорически против.
Я давно чувствовал, что моё детское тело – всего лишь оболочка, в которой обитает загадочный и непостижимый дух. И меня совершенно не интересует кладбище, на котором я буду лежать, когда отброшу копыта.
По всей видимости, лирический герой сопутствовал мне ещё в те времена, когда я не был способен написать сколько-нибудь вразумительный текст. И у этого лирического героя явно были на меня свои планы.
Партизанский отряд держался исключительно на моём энтузиазме и своеобразном авторитете городского пацана. С одной стороны, к этому времени я успел хорошенько начитаться книг, и знал множество удивительных вещей, а с другой, всегда оказывался слишком крупным и сильным в том случае, если бы кто-то вдруг захотел назвать меня «книжным червём» или «ботаником». Но деревенские дети чувствовали во мне некую странность, которую правильнее всего было бы назвать отстранённостью. И это моё свойство их пугало. Поэтому флаг отряда редко поднимался над нашим лесным лагерем, хотя изредка такое всё же случалось. Мальчики больше увлекались рыбалкой, а девочки вернулись к своим извечным играм в «дочки-матери».
Да и врага, против которого так увлекательно дружить, если честно, у нас тогда не нашлось, а придумать его мне никак не удавалось. Вернее, я постоянно что-то изобретал, но враг всякий раз оказывался настолько умозрительным и далёким от реальности, что в него не смогли бы поверить не только советские дети семидесятых из крымской глубинки, но даже креативные разработчики виртуальной вселенной Marvel.
Я хочу сказать о том, что образ врага или антигероя, с моей точки зрения, представляет собой наиболее сложный момент в создании всякого литературного мира. Даже такой изощрённый интеллектуал и безупречный мастер стиля как профессор Толкин, тщательно прорабатывая своё Средиземье в мельчайших деталях, оставляет Саурона всего лишь тёмным сгустком абстрактного зла. Боюсь, в противном случае решение художественной задачи «Властелина колец» оказалось бы под вопросом, и вместо блистательной победы мы получили бы крайне спорный финал в духе Джорджа Мартина и сериала «Игра престолов».
Вероятно, чувствуя этот изъян, в заключительных эпизодах своего эпоса, посвящённых освобождению Шира, Толкин показывает зло реалистично и отчётливо, однако в этом случае оно полностью лишается некой импозантности и мистического флёра, становясь бытовым, узнаваемым и попросту отвратительным. Оно подобно вирусу, вшам или, скажем, гусеницам, подчистую уничтожающим листья и плоды на деревьях. С таким злом бороться не слишком интересно и совсем не романтично, хотя необходимо. Это оно и есть. И никакого другого в принципе не существует. Думаю, сейчас уцелевшие на так называемом постсоветском пространстве нормальные люди чувствуют его буквально своей кожей.