Между стрёмом и приколом
Шрифт:
Антигерой не может быть окончательно персонифицирован, потому что он представляет собой не индивидуальность, а толпу, в едином порыве марширующую в ад.
Я не мог объяснить этого деревенским ребятам, да и сам тогда ещё не врубался.
В общем, находясь в деревне, я по большей части бродил в одиночестве, тщательно исследуя окрестности. Мне это нравилось, я повсюду находил себе воображаемую компанию. Каждому из огромных осокорей, возвышавшихся над зарослями вербы, ракиты, бузины и кизила вдоль течения быстрой горной речки Бурульчи, давно были присвоены особые имена. Это были имена моих родителей, бабушек, дедушек и просто знакомых. Понятное дело, Деда Митя среди них тоже был. Мне нравилось сопоставлять портреты
Осокорь, он же чёрный тополь, не относится к древесным долгожителям. У него всё происходит быстро – и рост, и мгновенное великолепие, и гибель. Как у людей. Признаться, в детстве я любил деревья и говорил с ними, потому что больше никто не мог меня понять. Поверьте, они отвечали!
Благодаря чрезвычайно подвижному черешку листа, крона большого осокоря звучит постоянно даже при штиле. А если лёгкий ветерок треплет верхушки исполинов, они шепчут загадочно и волнующе. Между прочим, в тени гигантских осокорей прекрасно читаются и воспринимаются книги. В тени такого дерева я однажды за неделю прочитал «Войну и мир» Толстого, и роскошное многоголосие этого романа, наполненного горькой любовью, безнадёжными сражениями и утешительной философией, навсегда связалось в моей памяти с таинственным и дремотным шелестом тополиной листвы. Правда, это случилось через несколько лет. Но в тот год я тоже что-то читал. Кажется, это был Вальтер Скотт. Величественное дерево, укрывавшее юного читателя от летней жары, называлось домашним именем моей прабабушки. Тогда она ещё была жива, и в своей душе я каждый день благодарил её за это. Да, я любил деревья.
Тем не менее, вряд ли кто-то в то время назвал бы меня социопатом, да и слова такого тогда не знали. А я, в свою очередь, охотно контактировал, дрался, мирился и обнимался со всеми соседскими детьми. Меня вполне хватало и на людей, и на растительность, и на весь этот ослепительный мир. Я честно пробовал полюбить его. Иногда мне это удавалось.
И вот я сижу в деревенской хате за грубым деревянным столом, в моей руке кружка с парным молоком, пахнущим чабрецом, шалфеем и мятой, и мне прикольно наблюдать сквозь мутноватое, давно не протиравшееся оконное стекло за тем, как моя подружка-одногодка учится кататься на велике. По-детски она мне очень нравилась, в прошлые мои приезды мы с ней увлечённо рассказывали друг другу страшные сказки на ночь, и это было прекрасно. А на этот раз она начала меня сторониться. Стесняется, что ли? Глупость какая! Да я совершенно такой же, как она. Вроде бы. Почти.
Велосипед не даётся ей просто, она теряет равновесие, но не падает, вовремя успевая опереться ногой о грунтовую дорогу, слегка присыпанную щебнем. Прошлогоднее летнее платье, ставшее для неё слишком коротким, приподнимается, обнажая неожиданно округлившиеся ягодицы, эффектно охваченные тонкими трусиками, и крепкие рельефные бёдра.
В этот момент молния смысла пронизывает меня до пяток. Она не похожа на обычное половое возбуждение, я не испытываю физической эрекции, но начинаю понимать, для чего люди пишут стихи. Я хочу эту девочку и обязан её соблазнить, поэтому мне придётся создать для неё мир, в котором мы можем быть вместе.
Конечно, к этому времени я был прекрасно осведомлён о том, что бывает между мужчиной и женщиной, и в каких разнообразных формах это происходит. В симферопольских дворах это не являлось большим секретом, хулиганы запросто писали о таких вещах на заборах, иногда сопровождая свои краткие энергичные высказывания схематичными аматорскими иллюстрациями. Мне нравилось их рассматривать.
Более того, как раз в этот период я отчаянно и безнадёжно мастурбировал на репродукции картин Тициана и Рубенса, изображавших пышногрудых красавиц, развалившихся в заманчивых позах. Совсем не мой идеал женской красоты, но куда было деваться? Великие мастера тщательно фиксировали не только анатомические детали, но
По сравнению с их работами подпольная порнография того времени выглядела жалко. Школьные друзья-хулиганы показывали мне мутные чёрно-белые картинки, способные вызвать разве что циничный смех, да и то при наличии определённого воображения.
Нет, я предпочитал старую живопись. Понятно, что в ту пору я ещё не добрался до утончённой эротики прерафаэлитов и экспрессионистов. Она строго для взрослых, которым достаточно намёка, тогда как подросткам необходима конкретика. Впрочем, взрослые крайне редко используют произведения изобразительного искусства в качестве объекта для мастурбации, обычно их сексуальность реализуется совершенно иначе. Мне же в ту пору трудно было даже помыслить о том, что мои эротические грёзы, которые я в силу своего воспитания полагал грязными, ужасными и постыдными, могут быть воплощены в обыденной жизни.
Своих родителей я считал совершенно замечательными, но слишком застенчивыми людьми. Они избегали говорить со мной о неизбежных юношеских проблемах. Я их понимаю, им хотелось «продлить очарованье» и всячески лелеять мой детский образ «котёнка». Они называли меня так даже в тот период, когда сам котёнок чувствовал, что стремительно превращается в кота. А каждый кот и каждая кошка отлично знают о том, что хоть не любой секс – это поэзия, зато всякая настоящая поэзия – это секс.
В это же лето дед Митя умер – в жаркий полдень собирал колорадских жуков на картофельной грядке и вдруг упал ничком. Когда его подняли, он уже не дышал, и на половине его лица расплывалась гигантская гематома. Инсульт. Тело умершего отнесли в дом, в котором предварительно были тщательно занавешены все окна и зеркала, уложили на стол и раздели для омовения. Вмиг собравшиеся соседские старухи жутко завыли, совершая древний обряд оплакивания. Где-то через час, когда подъехали очередные родственники из города, все выбежали их встречать, и я беспрепятственно вошёл в комнату, в которой на столе лежало нагое мёртвое тело. Вопреки любимым страшным сказкам о покойниках, оно не испугало меня. Это был предмет. Я подошёл к нему, коснулся его рукой, и понял, что никакого деда Мити здесь больше нет.
– А ты как думал, дурачок? – сказал мне дух, живущий внутри меня, и в этот момент я испытал совершенно новый, неведомый ранее ужас, не отпускающий меня по сей день.
Тогда мучительно хотелось нарушить странную нечеловеческую тишину, произнести какую-то формулу прощания, но я не знал, что следует говорить в подобных случаях, и прочитанные книги не могли мне помочь. Все слова казались ненастоящими. Немая вечность настоятельно требовала моих собственных. У меня их не нашлось. Я стоял у доски и понимал, что не выучил урок. Да, как в школе, но гораздо страшнее.
Впоследствии мне пришлось его выучить, и всё же, когда меня вызывают к доске, я всегда вынужден вновь преодолевать свою робость, как будто это происходит впервые.
Только индивидуальное высказывание обладает властью нарушить глубочайшее безмолвие небытия, поскольку своеобразие присущей ему интонации повелительно транслирует в безграничную пустоту нашу непреклонную волю быть. Мы можем использовать любые социальные маски, но быть способны исключительно самими собой. И отвечаем за себя сами. Такова незримая основа нашего одиночества и нашей магии.
Это была первая человеческая смерть, которую я видел.
Чувствуя себя оглушённым и раздавленным, я тихо покинул комнату, закрыл за собой дверь и медленно вышел из полумрака занавешенного дома во двор, где меня мгновенно ослепило яростное летнее солнце.
В связи с подготовкой к похоронам меня отправили ночевать к родителям подружки, о которой я говорил выше. Понятно, что мы с ней болтали всю ночь о случившемся, и я не отводил взгляда от заманчивых бугорков грудей. явно обозначившихся под её футболкой. Но когда я попробовал её обнять, она меня резко оттолкнула.