Мгновения. Рассказы (сборник)
Шрифт:
Я помню серое без кровинки лицо отца, ставшее аристократически удлиненным, строгим, каким-то княжеским, с белоснежной сединой на висках, губы властно поджаты, нос чуточку благородно заострен – и впервые я подумал тогда, что отец, пожалуй, не из крестьянского рода. Он, неразлучный с матерью всю жизнь, сильный и смелый до крайности, не нашел воли примириться с уходом матери, стоически влюбленный в нее, тоскуя по ней, тайно плача по ночам, и вскоре ушел следом…
Их уже нет теперь, ушедших в другую юдоль, но они часто, в последние годы моей замкнутой жизни, часто снятся мне живые, родные, навеки мои…
Иногда, когда я просыпаюсь ночью: мне кажется, что кто-то находится в моей комнате,
И я думаю, что это они… Кого я считал бессмертными, вместе с ними и себя, это они, кого сейчас так не хватает мне, кого я не ценил, как надо было, кого недостаточно любил в проклятой «суете и томлении духа». Да, это так.
Сегодня я очнулся от дикого крика над головой. В изголовье моей постели сидел отец в запыленном френче, без ремня, и страшно кричал, повернувшись к окну. Он кричал и махал рукой кому-то И я увидел за окном залитое слезами лицо моей матери. Она металась за стеклом, тоже кричала что-то, пытаясь пробиться в комнату. И чувствовал я безысходную любовь ее ко мне, к отцу и проснулся весь в ознобе.
За окном белел снег. И не было рыдающего лица матери, от которого у меня до сих пор перехватывало дыхание. Что значил этот сон-видение? Неужели я стал забывать их, и там, за звездами, они, скучая без меня, стали приходить ко мне?
Рассказы
«С точки зрения тысячелетий…»
Рассказ сценариста
Мы сидели в баре аэропорта и не спеша пили кофе – посадку на берлинский самолет еще не объявляли. Осенний туман неподвижно висел за огромными стеклами, зал ожидания заполнялся пассажирами международных рейсов, все оживленнее становилось в баре, где теперь не было свободных столиков и все гуще пахло сигаретным дымом и кофе.
«В сущности, и это ожидание прекрасно», – думал я, с удовольствием оглядывая плащи, брошенные на спинки кресел, выбритые лица, которые выражали беззаботную освобожденность от всего привычного, в этом уже полузаграничном положении.
– Коньячку, а? Возьмем по пятьдесят для равновесия?
Мой попутчик режиссер Журавлев, с которым мы летели на кинофестиваль в Западный Берлин, решительно встал, шелковисто и, шурша искристого оттенка, костюмом, приглашая меня взглядом к мужскому единению, и я, конечно, охотно согласился.
«Слава Богу, что лечу с ним, – подумал я, наблюдая, как тот, прельстительно улыбаясь стюардессе, пьющей кофе у стойки, заказывал коньяк. – Не так уж плохо пожить бездумно несколько дней с ним в Берлине. Он чуткий в общении человек, и, кажется, за год работы над фильмом мы не надоели друг другу».
– Видели красотку? – Журавлев поставил рюмки на столик, сел в кресло, закинув ногу на ногу. – Летит в Париж, а посадку тоже не объявляют. Что ж, пока наши родные деньги не кончились, будем сидеть тут в обороне до полной победы. К полудню авось вылетим. Ну, за мягкий взлет и пуховую посадку!
Он со вкусом отпил глоток, потянулся к пачке сигарет на столике и с прежней игривостью поглядел в сторону хрупкой, как соломинка, стюардессы у стойки. Затягиваясь сигаретой, сказал:
– Кидаю мысль: как правило, почти все стюардессы на международных линиях – девочки перший класс. Обратите внимание на эту. Сдержанна, юна, отличная осанка. Ноги – как у богини. Носик
Журавлев, оживляясь, заерзал в кресле, иронически развел руками, и я увидел нестеснительно входившего в бар высокого седого человека с плащом через руку и саквояжем. Он шел в сопровождении белолицей девушки в заячьей шубке и пожилой женщины, крепконогой, с темными усиками, на ходу озабоченно поглядывавшей на ручные часы. Да, это был кинорежиссер Звягин, два года назад поставивший фильм по моему сценарию, после чего мы ни разу не встречались.
– Ба, знакомые все лица! – воскликнул он приветливо, в широкой улыбке обнажая выпуклые зубы, и как бы локтями обняв своих спутниц, стремительно повел их к нашему столику. – Классик! – бархатным баритоном произнес он, кинул плащ на спинку ближнего кресла и тиснул меня в объятиях. – Вы куда? Зачем? Один? А-а, простите… и вы? – Он выразительно обвел глазами Журавлева. – Союз властителей дум? Вы – Жур-авлев? Так ведь?
– А ваша фамилия – Звя-гин, если я не запамятовал? – в тон ему ответил Журавлев, однако галантно поднялся, предупредительно пододвинул женщинам два кресла от соседнего столика. – Прошу покорно.
– Сначала познакомьтесь, – превесело заговорил Звягин, поворачиваясь к женщинам. – Директор моей картины Кира Ивановна Алфеева, без экономической мудрости, без которой мы пропали бы (круглолицая, в распахнутом пальто женщина с усиками внезапно пунцово покраснела, но сейчас же порывистым мужским пожатием стиснула руку мне, затем Журавлеву), а это – Маша Воробьева, актриса, сыграла в моем последнем фильме заглавную роль, восходящая звезда кинематографа (девушка в шубке расширила огромные глаза, ее влажные от волнения пальчики шевельнулись и выскользнули из моей ладони). Летим в Париж с премьерой. А куда вы – догадываюсь. Вероятно, в Западный?
– Угадали, – сухо сказал Журавлев. – Везем.
Я спросил, что они будут пить – коньяк или кофе.
– Именно! Коньяк и кофе! Разумеется, ни то ни другое! – насмешливым басом заявила Кира Ивановна, покопалась в сумочке, вынула какие-то бумаги и мужеподобным движением коротких ног отодвинула кресло. – Мне еще надо позвонить на студию. Потом зайду в диспетчерскую, узнаю, как с туманом. Просто чепуха, простокваша какая-то в воздухе! Присматривайте, Григорий Михалыч, за Машей – ни сигаретки, ни коньяка, ни кофе. А то будет выглядеть драной кошкой перед парижскими снобами! Кофе портит цвет лица! Я сейчас вернусь, дети мои.
– Тебе не жарко, Машенька? – спросил ласково Звягин. – Здесь душновато. Как ты себя чувствуешь?
– Н-не знаю. – Маша расстегнула шубку, тонкая шейка ее освободилась из-под меха; она облизнула губы, сказала жалобно: – Очень пить хочется. Можно мне хотя бы два-три глотка кофе? Ну, пожалуйста, – умоляюще добавило она, взглянув на меня.
Я принес кофе.
– Значит, с новым шедевром в Париж? – проговорил Журавлев, ершисто подбираясь в кресле, с очевидным и непонятным мне раздражением. – Очень рад и весьма польщен встретить вас вот так демократично на аэродромном перекрестке, Григорий Михайлович!