Мгновения. Рассказы (сборник)
Шрифт:
– Вот как! – громко восхитился Журавлев. – Похвально, похвально! Ну а современного Андрея Болконского кто сыграет? Режиссер Григорий Михайлович Звягин? (Звягин, вертя в пальцах коробок спичек, неопределенно улыбался и молчал.) Как он там, раненный под Аустерлицем, думал? «…все обман, кроме этого бесконечного неба…» ну а современный Болконский, по всей вероятности, будет рассуждать таким манером: «Все до лампочки. Ничего, с точки зрения тысячелетий, кроме меня и ее нет!» Вот видите, придумал вам отменную нравственно-философскую сцену, достойную самого Феллини! Возьмите в сорежиссеры, Григорий Михайлович, состряпаем гениальный фильм! Буржуазный
Звягин перестал улыбаться, задумчиво отбросил к пепельнице коробок спичек и стал помешивать ложечкой в гуще остывшего кофе. Он не отвечал Журавлеву, а Маша, опустив голову, сказала совсем не слышно:
– Почему вы так говорите? Вы режиссер, а мне кажется, не любите кино. Или я вас тоже рассердила?
– Вы? Меня? Рассердили? О, не-ет! Заблуждение, драгоценная Маша! Я работаю в кино, но всей душой его презираю и ненавижу! Кино – это красивенькая и, значит, пошлая ложь, наверное, так или почти так сказал бы великий Толстой! А я скромно добавил бы: оно, с точки зрения Адама и Евы щекочет нервы скучающему мещанину, которому некуда деть себя по вечерам, и он ищет кинематографический или телевизионный наркотик.
– Тогда скажите, пожалуйста, – тем же тихим голосом продолжала Маша. – Почему сейчас нет в литературе… например, Льва Толстого?
Журавлев притворно расхохотался.
– У нас есть Евтушенко. Кстати, он близок к кино. У него отработанные жесты и театральная манера держаться.
– Нет… я вас серьезно спрашиваю, – повторила Маша и зябко потянула воротник шубки на щеку. – Все-таки, почему сейчас в литературе нет Толстого?
– Потому что слишком много парикмахерских, уважаемая Маша. И много, много кино! И телевизора, этого дьявольского сандвича из пошлости и обмана!
Маша поежилась, закутала горло мехом воротника, повела на Звягина непонимающими глазами. Звягин, все помешивая ложечкой кофе, бодро поймал ее вопросительный взгляд, яркий от волнения, и заговорил вроде бы полушутя:
– Можно ли считать себя правдолюбцем, если прийти гостем в дом матери и ни с того ни с сего сказать ей, что любимый сын ее глуп? Или громко заявить женщине при людях, что у нее порваны чулки? Это значит ходить вокруг людей с видом врача, приставленного к умалишенным. Похоже?
– Господин Звягин быстро, быстро! Встать, парижане, встать, приготовиться к посадке! Машенька, застегнуться на все пуговицы, бойтесь сырости при выходе на аэродром! Мы летим, Григорий Михайлович, коробки с фильмом погружены в самолет – проверила! Туман рассеивается, через пять минут объявят наш рейс!
Директор группы подошла к столику, запыхавшись, с распаренным от делового возбуждения лицом, в распахнутом по-мужски пальто, и Звягин быстро сказал: «Ну, вот и отлично», – и с облегчением прикоснулся к локтю Маши, она же взволнованно начала застегивать шубку, а когда, прощаясь, я пожал ее руку, эти слабые, мнилось, лишенные жизни пальчики ответили мне. А Журавлев живо поднялся и, сгибая голову в изысканном поклоне, сверхкорректно простился с Машей и Звягиным, после чего сел, заложив ногу за ногу, выказывая прохладное бесстрастие.
Злясь на эту его игру, я пошел проводить Звягина в зал ожидания, и он, перекинув плащ через плечо, как-то обрадованно полуобнял меня, когда мы выходили из бара.
– Простите, Григорий Михайлович, вы мне Машу
– Просто ангельский подарок, – проговорил грустно Звягин – Наверное, это покажется вам сентиментальностью, но судьба, воистину послала ее мне… Она училась в Щепкинском. Потом два года тяжко болела. Странно – в наше время туберкулез. Да, я женат на ней. Вы посмотрите ее на экране. Она прекрасна! – Звягин помолчал и, озадаченно хмурясь, оглянулся в сторону бара. – А вообще – что это творится с вашим попутчиком? Почему так въерошился на меня?
Я вернулся в бар, по-прежнему тесно заполненный пассажирами международных рейсов, по-прежнему душный от смешанных запахов кофе, сигаретного дыма, духов, и протиснулся к своему столику меж кресел, возле которых всюду стояли портфели, дорожные сумки. Журавлев сидел все в той же позе (нога закинута за ногу), глаза закрыты, лицо несколько сморщено какой-то мыслью, пальцы потирали виски, он дышал носом, будто успокаивая сердцебиение. На столике я увидел две налитые рюмки: пока я провожал Звягина, он заказал еще коньяку.
Я сел напротив, удивленный выражением лица Журавлева, и он чутко приоткрыл глаза, настороженно вспыхнувшие и мигом погасшие, затем взял рюмку, сказал высоким голосом:
– По последней. Знаете за что?
– За что? За изменчивость вашего настроения?
– Не изображайте, ради Бога, сестру милосердия. Не к чему! – недобро понизил голос Журавлев и, морщась, сильно ударил рюмкой о мою рюмку. – За женщин, без которых мы, мужики, полнейшие обезьяны! За все благословенные ночи, когда они нас терпели! За вашу жену, за мою, за эту вот наивненькую, ангелоподобную Машеньку! Адам и Ева, будь вы прокляты в своем соитии! Выпьем за эту проклятую правду плюса и минуса, которой, в общем-то, никогда не бывает.
– Не бывает?
– А вы так уж счастливы?
Он жадно опрокинул в некрасиво раскрытый рот рюмку, опять помассажировал, потер виски. А я почему-то вспомнил жену Журавлева, маленькую, с круглым всегда обтянутым вертлявым задом, всю нервно наэлектризованную, похожую на цыганку смуглостью кожи, глазами, неизменно наркотическим блеском, – в ее фигуре было что-то обворожительно-притягательное, и было нечто отталкивающее в ее лице, в птичьем, островатом подбородке. Детей у них не было, семейная жизнь полностью скрыта от посторонних, но говорили, что порой они жили на разных квартирах – так хотела она, постоянно окруженная энергичными плоскогрудыми приятельницами из околотеатрального мира или молодыми людьми с узкими талиями, поэтому мне не раз казалось, что Журавлев не вполне счастлив, или сам хотел такой жизни.
– Не очень понял вас, – сказал я сердито. – Что с вами случилось? Набросились, аки тигр, на кино, на Звягина, облили и Машу ядом, непонятно зачем. Маша – жена Звягина.
Журавлев дернулся в кресле, прижал ладони к вискам, будто унимая головную боль, простонал:
– Ах, во-он что? Представляю – невинная, очаровательная, почти дитя, лежит с ним в постели и с отвращением покоряется ему, седому и потрепанному козлу. Неужели вы верите, что она любит его? – И, мотая головой, договорил хриплым шепотом: – Впрочем, такие, как Маша, часто бывают развратны и лживы. Вы запомнили ее глаза? Глаза неземной чарующей девственницы? А эта слониха-директорша с усиками? Слышали ее медовые сюсю?