Михаил Тверской: Крыло голубиное
Шрифт:
Впрочем, на свое-то войско досадовать Тверитину было нечего: и изряжена, да и отлажена отборная тверская дружина вовсе не хуже, чем какая татарская, однако он-то знал, что на бранном поле сражаются не лучшие с лучшими, а все со всеми. Мысленно он попробовал было представить всю тьму войск, которую можно собрать в русских землях, но даже и в мыслях ему показалось неисполнимым трудом соединить разрозненное, составить воедино несоставимое. Владимирцы ненавидели новгородцев, рязанцы — московичей, смоляне — ярославичей, черниговцы — киевлян, киевляне — владимирцев, новгородцы — тверичей и всю низовскую Залесскую землю. И всякий — всякого, и каждый — каждого, и вместе,
«…Да, совсем иное — татары! В каждом улусе — свое племя и свой язык, но все друг друга слышат и понимают, и для всех лишь один правитель — тот, кто старший в роду Чингиса. Не захотел подчиниться единому, общему для всех закону Ногай — и более не живет. И в каждом войске у них: куманском ли, бесерменском ли, аланском, монгольском — один порядок, татарский! Десятники, сотники, тысячники не по достатку ставятся над другими, а по одному лишь их разумению и воинской доблести. Оттого их и слушают. А ослушных плетями бьют. А трусов перед тем, как казнить, нарумянят, в бабье платье оденут, к кобыльему хвосту привяжут и водят напоказ по людным местам. Разве здесь струсишь? И каждый старшего слушает, а над каждым старшим другой старший есть, а над ним — еще старший, и так до самого хана, которого и не увидать никогда, как Бога на небесах, прости меня Господи…» Нечаянно оскоромившись в мыслях, Ефрем быстро перекрестился.
С тех пор как Настена заговорила (да сразу бойко и лишь слегка перевирая слова, и самые нежные-то произнося будто еще мягче и ласковее, чем они есть), Тверитин стал неожиданно набожным, как старая церковная сирота, всю жизнь просидевшая на храмовой паперти. Да и немудрено — он-то в тот давний крещенский день, когда она впервые произнесла его имя, вовсе не сомневался, что немую в жены берет.
«Господи! Будь благословенно имя Твое в веках…» — коротко и привычно, еще раз перекрестясь, поблагодарил он Всевышнего за данную ему милость.
Нет, и впрямь не было более легкого и радостного похода в жизни Ефрема. Во-первых, князь наконец отличил его и поставил во главе войска, во-вторых, войско-то было такое славное да изрядное, что и сами татарские огланы [72] диву давались, ну а еще была радость в том, что не своих пришлось бить, а с теми же погаными смертью квитаться. Хоть и по чужой воле бились, однако вовсе без уклончивой хитрости, а со всем душевным старанием.
Одно оказалось Ефрему неожиданно тяжело — разлука с Настеной.
72
Огланы — военачальники.
Вот уж воистину никогда он не думал, что женщина над ним такую силу возьмет! Да и что за женщина — птаха малая, голубица безобидная, жаль одна, а не женщина! Но без нее дни Ефрема были темны, как ночи. А уж как безрадостны были ночи — словами не передать. Часто ночами без дела бродил он от костра к костру по становищу, вглядывался, ища утешения, в чужие низкие и яркие звезды и в тех звездах видел ее черты.
А ведь и после венчания не сразу она склонилась к нему — дичилась. Ефрем уж и думать устал, отчего он страшен ей и не люб. Было так до того внезапного мига, когда она вдруг пала перед ним на колени, обняла его ноги, залепетала что-то по-своему, будто молилась или просила прощения, и плакала, и целовала его пыльные сапоги, пока Ефрем, не в силах оторвать ее, легкую, как пушинку, от пола, и сам не опустился рядом с ней на колени. В ту ночь глаза ее не просыхали от слез. И
За те четыре года, что прожили они вместе, Настена родила Ефрему сына и дочь. И что примечательно — совершенно не раздалась квашней, как иные родившие бабы, а будто той же птахой-девочкой и осталась. Хотя в этом Ефрем сам перед собой немного лукавил — он-то знал перемены, и перемены те были приятны. Теперь уж груди Настенины были не столь высоки и востры, но будто прежде, упруги и зато уж гораздо более ухватисты, как раз по огромной Ефремовой длани…
«Н-да… — Тверитин досадливо покрутил головой, будто воротясь от занудной осы. — Как бы ладно-то было нынче ночью-то в Тверь угодить!»
Вроде уж давно они Русью спешили-шли, а все не было ей пределов, огромны ее пространства. Уже и Москву, и Дмитров, и Клин миновали, а все Твери нет! Когда ж она будет?..
Зимнее бедное солнце спешило укрыться за высокими соснами дремучего раменья [73] . Как ни хотелось Тверитину поскорее увидеть жену, да и на деток взглянуть, а еще перед князем победой и славою отчитаться, однако морить коней в последний гон и ради радости было не по-хозяйски.
Почти по темному времени достигши Князева сельца Старицы, Тверитин распорядился остановиться в нем на ночлег, чтобы уж завтра чуть ли не с первым светом объявиться в Твери.
73
Раменьем называли лесной клин, лес, чернолесье.
Впрочем, в ту ночь мало кто спал из тверичей. По темным избам вздыхали да по-бабьи охали мужики, дожидая, пока крикнут побудку.
Ефрем же и вовсе глаз не сомкнул, уже коря себя за то, что пожалел лошадей. «Конь-то тело еще нагуляет, а такое нетерпение разве мыслимо выдержать!..»
Да здесь еще Тимоха Кряжев, спавший с Ефремом в одной избе, храпом своим до самой души достал. «Как днем — так тихий, слова из него кузнечными клещами не вытащишь, а ночью гляди ты что — ровно как пророк Илья в небесах гремит!..»
Не отдохнув, а только пуще измаявшись, не дождавшись ни петухов, ни света, в самый темный заутренний час Ефрем растолкал Тимоху:
— Вставай, Тимоня, будет тебе клопов-то пугать.
Храп Кряжев оборвал, но не поднялся.
— Так темно еще, Ефрем.
— Не светло, — согласился Тверитин. — А ты пока помолись, подумай, как Михаил Ярославичу рассказывать станешь про то, как ты, идол храповитый, самого Ногая в православную веру крестил.
— Да будет уже… — недовольно проворчал Кряжев. Он не любил, когда ему напоминали о том, как он зарубил старика. Ярый больно бабай оказался — сам на Тимоху кинулся, ну он его и срубил. Откуда ж он знал, что это ихний Ногай?.. Хотя и успел догадаться. Но в этом Кряжев отчего-то не признавался.
— Вот и подумай. А я, может быть, пока ты думаешь, вздремнуть успею… — раздраженно сказал Ефрем.
Но спать он, конечно, не стал, а велел кликать побудку, которой все уж и так дождаться не чаяли.
Из Старицы вышли затемно. Отстоявшись за ночь и будто чуя близость родных конюшен, лошади без понуканий шли ходко и сами во тьме угадывали дорогу. Да дорога-то от того сельца до Твери и дружинникам была так знакома, мила и привычна, как накоротко проторенная стежка от избы до колодца. Даже и во тьме угадывались знакомые березовые рощицы, клинья чернолесья, заснеженные деревенские обжи и пустоши.