Миледи Ротман
Шрифт:
Десять метров станет от перелаза до взвоза, а ноги будто скрутило удавкою, не хотят подневольные и шага лишнего ступить. Будто в тюрьму ведут иль на заклание. Великая позорница, и по делу тебе! А в груди почто-то музыка не стихает, и нет никакого резона идти на попятную.
Ворота на поветь Миледи распахнула с чувством хозяйки, не покидавшей «шанхай». Вот вроде бы в магазин выскочила иль навестила подругу. Этот пониклый, вросший в землю дом не показался странным и не вызвал брезгливости и отчуждения, что почасту случалось прежде. Все вокруг наполнилось внезапным смыслом и отвечало умиренной душе, вслушивающейся в перемены, исподволь меняющие закорелую натуру. Что-то такое необъяснимое вдруг случается с женщиной, что она разом прощает всех, всех любит какое-то время, чтобы напрасно, загодя не взволновать случайно проросшее
… Посреди пустынной мрачной повети, еще более одряхлевшей за эти месяцы, случайно освещенной солнцем, проникшим в ворота, она увидала забытое сиротливое пиано, которое заволокли однажды четверо дюжих мужиков и поставили на эти потрескавшиеся древние плахи. И вот на лакированных, аспидно-черных пыльных крышках музыкального инструмента оказались два таза для воды и ржавое корыто; они, наверное, охраняли «машину искуса» от дождей. Миледи окунула пальцы в крайнюю посудину: там было сухо.
Решительность вдруг покинула Миледи, она унылым взглядом обвела житье и вдруг забыла, зачем пришла. «Чужое все, чужое, не мое. Грязь, грязь, грязь», — с неожиданной злостью подумала она, чувствуя, как в ней закипает кровь. Не Ротмана она сейчас ненавидела, но весь мир, что восстал против, порушил жизнь, расставив кругом западни, раскинул лукавые сети, чтобы она, честная женщина, сошла с тормозов и отдалась дьяволу. А меж тем Миледи вострила ушко, дожидалась стороннего звука, надеялась, что хозяин выйдет из каморы, скрипя лестницей, спустится на поветь, они обменяются взглядами и все само собою решится. Первого слова было страшно, объяснений, той исступленности, с какою встретит Ротман, угрозливо сдвинув в переносье мохнатые брови, и станет клевать ее, бедную девочку, в самую маковицу, долбить теменную кость, добывая ноющий мозг. «Иль я сошла с ума? — с ужасом подумала Миледи, прислушиваясь к себе. — Ударилась головою и свихнулась. Почему мне везде мнится дурное и всякая касть лезет на ум?»
Но не скрипели ступени под тяжелым властным шагом Ротмана, не плюскали половицы на вышке, не бренчала об пол железная булава.
И Миледи уверенно решила: «Стихи, знать, пишет товарищ. Поел сухариков, запил водою из чайника и сейчас переводит бумагу. А я меняю жанр».
Женщина — что кошка. И чует, проказница, чье сало съела, навела урону и досады хозяйке — и шмыг в подполицу, с глаз подальше, переждать грозу, но едва погодя наша пакостница, поджимая ушки на макушке, уже ластится смиренно, ловит взгляд, норовит, незваная, на колени сигануть, душою трепеща от грядущего неизбежного наказания, и уже по одному голосу, по тону его знает прелестница, прощена или нет; а заслышав слабину, мурлычет так самозабвенно, так страстно по струнам ударит, так воспоет на ухо избяной бабице, что та невольно растеплится сердцем и скоро простит все прегрешения нашей кошечки до нового раза.
Вот и женское племя, наведя в дому разладицу, подпустив в застреху жаркую искру, однако, в глубине всполошливого изменчивого сердца отчего-то всегда уверено, что их простят и помилуют.
«И чего канителить? Чего тянуть время? Подулась, подергала за нервы — и хватит. Доколе терзать, мужик-то, поди, извелся весь, осталась тень от него. Ну, полаялись, с кем не бывает, верно? Наше племя наслано бедным мужикам на испытание. Сколько можно меня терпеть? Подумаешь, велико ли счастье? Мог бы и меж глаз звездануть. Бабу бить надо, нечего ее поваживать. От кулаков на щеках шерсть не вырастет, но кожа бархатной станет» — так рассудила Миледи, перебивая секундное замешательство, каясь и этой мукою терзая свою душу, словно бы на всем белом свете нет хуже и пошлее женщины, чем она. А меж тем сунься бы сейчас к ней не только что с кулаком, но продерни хоть бы одним пальчиком против шерстки, и столько бы она навела шуму, столько брани вылила на бедную голову, что и на санный бы воз не навьючить.
Она не постучала в дверь, но подкралась, словно бы решила застать мужа с гулящей девкой, и осторожно потянула за лохмотья ветхой дерюжки. Берлога была пуста, в открытую фортку от реки поддувало парным запашистым ветерком; газетные
«Напрасно говорят, что с милым рай и в шалаше», — уныло подумала Миледи, перетаптываясь посреди берлоги, вглядываясь в скарб, в корыто с копною всякого тряпья и не находя примет недавнего своего присутствия. На самом-то деле она придирчиво выискивала какую-нибудь вещичку, что забыла ночная заплутайка, вылезши после любви из этого гробишка. Миледи раздвинула окутки, встряхнула оленью покрывальницу, одеяло, не затерялась ли там бабья заколка, иль трусишки слободской бабочки, иль модные нынче «предметы услуги» для похотливой спайки, о которых северной женщине стыдно даже подумать, а не то что молвить. Ничего не нашла и вдруг повалилась в ковчежец, закинула ноги на заднюю грядку, на миг смежила глаза в ожидании Ротмана и — уснула.
И тут же увидела цветной сон. Будто бы зазвонил телефон, к нему, не обращая внимания на Миледи, подошла незнакомая чернявая женщина и ответила: «Здесь живет полубог. Не звоните сюда». И села на заднюю грядку спального места в одной нижней рубашонке, вроде бы только что спала рядом. Ах ты, прости Господи, стерва какая и бесстыдница! И Миледи спросила удивленно, не веря глазам своим: «А ты кто?» — «Я из сучек. А ты?» — «Я его жена».
Вот тебе и на: гулящая девка с нею постель делит. Значит, пока Миледи ширилась в своем дому, губы надувала, ее Ротман слободских девок шерстил и занимался любовью в ее постели. А девица-то, впрочем, ничего местами: волосы черные, будто лаковые, по плечи, темные черемховые глаза. В такую и влюбиться можно…
Миледи хотела подкрасить губы, чтобы не выглядеть замарашкой, но помада неловко выпала из рук. И нет бы поднять ее, так эта шлюшонка нарочно поддала помаду ногою. Нет, Миледи не думала драться, но эта сучонка, эта дрянь!.. И Миледи с таким удовольствием, наотмашку звезданула бабенке в лобешник, а та ответно вцепилась в волосы, намотав рыжий пук на кулак, и тут они завозились, катаясь по полу, как бешеные, отнимая друг у друга Ротмана.
Наверное, долго бы воевали соперки, насколько бы достало сил, но тут с задором хлопнула о косяк дверь — и Миледи, вздрогнув, выпала из сна. С усильем она разъяла веки, и — ба! — пред нею высился греческий бог, высеченный из смуглого мрамора, только что испивший из кубка хмельного игристого вина, и вот эта темная веселая терпкая сладость ударила в зеницы и высекла в них вишнево-золотые радуги. Глаза ее невольно остановились на уровне колен радостного языческого бога, его мокрых плавок. Миледи невольно ощутила знакомый запах здорового припотевшего тела, речной влаги и цветочной пыльцы, свернувшейся шариками на волосатых, туго свитых жиловатых бедрах.
Кто говорил, что Ротман страдает, что он весь извелся без жены и выхудал, как шкилет, что готов днями сыграть в ящик, что с ним приключилась сухотка от неразделенной любви и что Миледи надо немедля спешить к мужу и спасать его, вызволять из смерти? Миледи ревниво смотрела на причинные места мужа, боясь задрать взгляд и встретиться с Иваном глазами; ведь не он же, скотина такая, повинился первым и приполз на коленях, но она, отбросив женскую гордыню, стоптав под ноги всякое приличие, незваная и заблудшая, притянулась просить милости.
Забыла обиды? — кто знает; в женской душе черти веревку вьют. Но, батюшки светы, какое дело до приличий, коли в ней все затомилось, заиграло и стало ей невтерпеж. И неуж Братилов так разжег родильницу, что голова окончательно пошла кругом на склоне лет. Словно бы Миледи долго спала под спудом в ледяной глыбе, и вот ковчежец случайно распаяли жарким любовным дыханием, распалили стылую кровь, разбередили сердчишко, и только нынче смысл любви открылся женщине во всей глубине и радости. «А за коим еще жить-то, за коим? Не отдам Ванечку, никому не отдам, как бы ни присасывались», — все воззвало в Миледи. Да разве можно такого чудесного мужика променять на какой-то бражный, расседавшийся, заплесневелый лагун? И ничего у нее не было с Братилой, и пусть не болтают лишнего: не знала его и знать не хочет.