Милитариум. Мир на грани (сборник)
Шрифт:
Но для вертолетов было слишком рано. Хотя Поль Корню поднялся в воздух на лопастной машине тремя годами раньше, устойчивого управляемого вертолетного полета сумели добиться лишь во второй половине 1920-х годов, уже после того, как Пьер Виттон скатился в бездну безумия.
К началу Великой войны близнецам было по двадцать девять лет, хотя Пьер по документам числился тридцатичетырехлетним. Оба отправились на фронт добровольцами, младшими офицерами, оба были на хорошем счету, оба были смелы и не пытались отсидеться в штабе – только Жану повезло больше, чем Пьеру. Последний, как я уже знал, получил серьезную травму – как физическую, так и психологическую.
Безумие Пьера заключалось даже не в его аномальном, грубом, искреннем и уродливом искусстве, и даже
Жан остался тем самым технарем, который строил вертолет для парижского авиасалона, у Пьера же внезапно и непредсказуемо обострились чувства, и математика уступила место симптоматическим всплескам противоречащих друг другу настроений. Гастон-Луи рассказал, что во время единственной его встречи с Пьером за последние десять лет он попросту не узнал брата. Тот стал другим – и в плане восприятия реальности, и даже внешне. Последнее легко объяснялось воздействием фосгена. Да, впрочем, и первое тоже.
Так или иначе, Гастон-Луи Виттон снова пробудил во мне интерес к Пьеру Виттону, и вскоре после этого раута я решил навестить художника. Он обнаружился в небольшой частной психиатрической клинике, где пытался избавиться от морфийной зависимости – правда, безуспешно. Наша беседа состоялась, но вышла какой-то скомканной и пустой.
Виттон всё более уходил вглубь себя. Он рисовал, рисовал, рисовал этих человечков – картины, написанные белым, по-прежнему стояли у правой стены, а слева было всего три рисунка черным. Я попросил у Пьера один из них, он даже не обратил внимания на мой вопрос, и тогда я взял картину сам. Белую картину, пока он не видел, – мне хотелось повесить ее рядом с черной, с другой стороны стола. Такая схема придала бы моему кабинету определенную гармонию. На картине был танцующий человек – в странной позе, с изогнутыми гуттаперчевыми руками. Пьер ничего не заметил. Я не чувствовал себя вором – Пьеру были не нужны его картины. Он то ли спасал себя, то ли, наоборот, вдавливал еще глубже с их помощью, но когда картины были готовы, то становились бесполезным грузом.
Шли годы. Моя жизнь текла своим чередом. Мария родила троих детей – двух мальчиков и девочку. Мы купили дом в сельской местности неподалеку от Парижа и перебрались туда. Я собирал коллекционные вина и принимал обеспеченных пациентов в огромной гостиной с шестиметровым потолком.
Когда началась новая мировая война и Париж пал, мой старший сын Томас стал активным участником Сопротивления. Он сблизился с Робером Бенуа, известным до войны автогонщиком, и был членом его ячейки. Они занимались поставками оружия сопротивленцам, устраивали саботажи, помогали скрываться «нежелательным элементам». Всё это я узнал уже после победы, когда дело моего сына было извлечено из стопки точно таких же в одном из архивных шкафов концлагеря Бухенвальд. Его тело так и не нашли – скорее всего, оно превратилось в пепел в одной из чудовищных печей, а его имя навсегда осталось выбитым на мемориале пропавших без вести бойцов Сопротивления – рядом с великими Бенуа, Гровером-Уильямсом и десятками, сотнями других.
Лишь во время Второй мировой войны я заметил, что относительно Первой память начала меня подводить. В первые сентябрьские дни 1939 года, когда Франция только-только объявила войну Третьему рейху, все уже говорили о том, что история повторяется, вспоминая значительные сражения Великой войны и полагая новую ее логическим продолжением. Постаревшие ветераны стали востребованы ввиду своего боевого опыта,
Первое несоответствие моей памяти и реальной истории вскрылось, когда по радио вспоминали штурм Льежа – одно из первых крупных сражений Великой войны, произошедшее в августе 1914 года. Диктор расписывал героизм бельгийских солдат и доблестное командование Жерара Лемана, приведшее к значительным потерям с немецкой стороны. В битве погибло пятнадцать тысяч бельгийцев, но они сумели забрать с собой около двадцати пяти тысяч вражеских воинов и серьезно задержать наступление.
Слушая всё это, я недоумевал. Я совершенно точно помнил, что Льеж сдался. Я помнил, как первые сводки с фронтов клеймили позором генерала Лемана, который предпочел бескровную капитуляцию массовым потерям личного состава. Взяв Льеж без боя, немцы устроили в городе страшный разгул и разврат, точно дело происходило в средневековье. Грабежи, изнасилования – на город обрушилась банда наемников, а не регулярные войска, – так говорили свидетели падения города. Сейчас же я слышал по радио какой-то откровенный бред.
Тогда я не нашел этому объяснения. Я не хотел диагностировать у себя психических отклонений, пусть и говорят, что психиатр и псих – это примерно одно и то же. Я убедил себя в том, что заблуждался, тем более что никаких материальных доказательств у меня не было. Но путаница номер два окончательно вогнала меня в ментальный ступор. В беседе с одним моим знакомым всплыла тема парижских такси. Он всячески восхвалял героизм таксистов, которые на своих «Рено» довезли до места битвы на Марне порядка шести тысяч солдат – это подкрепление предрешило исход битвы и разгром немцев. Но ведь я совершенно точно знал: битву на Марне французы проиграли. Я принимал в ней участие, и я хорошо помнил, какое презрение и ненависть испытывали к профсоюзу таксистов, отказавшему генералу Галлиени в автомобилях для переброски войск. Я попросил знакомого подробнее рассказать о сражении и о роли таксистов в его исходе – и он подтвердил: да, именно благодаря своевременному подвозу солдат Марокканской дивизии на «Марнском такси» в помощь терпящей поражение Шестой армии Монури французы сумели переломить ход сражения и пойти в наступление. Я, получивший ранение в ногу во время той самой кампании, не мог поверить. В тот же день я отправился в библиотеку и взял там простейший учебник по истории Великой войны. Да, прочел я, битва на Марне была выиграна французами – в моей новой реальности. В прежней торжествовали немцы.
Третий подобный экскурс в видоизменяющееся прошлое был связан с битвой при Морследе, продолжавшейся с июля по ноябрь 1917 года. Суть заблуждения в данном случае была значительно проще – и потому намного страшнее, чем в предыдущих. Дело в том, что другое название этого сражения – Третья битва при Ипре. Я знал оба названия и четко ассоциировал их между собой. Но в очередной радиосводке при сравнении наступательной операции союзных войск осенью 1944 года с аналогичными действиями времен Первой мировой я услышал сочетание «Третья битва при Ипре, или сражение при Пашендейле». Именно так назвали битву несколько раз на протяжении трансляции – и я достал с полки большой атлас, чтобы найти этот Пашендейль. Он оказался почти там же, всего в нескольких километрах от Морследе. Но местоположение тут роли не играло – я точно звал название битвы и не мог в этом ошибаться. Моя память снова подложила мне свинью.
Вторую мировую мы пережили мирно и спокойно – хотя мои мысли всегда находились с Томасом, который пропадал где-то в Париже по делам Сопротивления. Я не знал, где он и что с ним, вплоть до того времени, когда его имя оказалось в списках казненных после освобождения лагеря Бухенвальд. Нас же – меня, Марию, двоих младших детей – немцы не трогали. Только иногда, расквартировавшись в деревне, приходили за молоком и маслом, за которые на удивление исправно платили новенькими марками. Они говорили, что после войны марки станут общеевропейской валютой – кто же знал, что всё произойдет ровно наоборот?