Милый дедушка
Шрифт:
Ночью я заставил себя спать.
Я видел белую точку среди темноты. Она медленно, кружа, приближалась, и, долго с напряжением вглядываясь в нее, я понял — это наше Ахерусейское болото, и вон там, за рощицей, наш старый дом… Болото покрыто бледно-зеленой ряской и белым пухом одуванчиков, растущих на берегу. Виргиния в коротком платьице, тоже вся облеплена пухом, стоит, поджав загорелую ножку в греческой сандалии, и с притворной обидой оглядывается на отца. Отец сидит на крыльце, в руках нож и толстая палка, изрезанная белыми знакомыми фигурками, он смеется, глядя на Виргинию, а Виргиния крутит головой и отмахивается от пуха и тоже смеется… И я смеюсь и хочу спуститься к ним, но белая от пуха вода — не вода, это
Я стоял на пороге. Было утро, первый час рассвета. Над болотом еще шевелились сумерки. Пахло гнилью и сыростью.
Передо мной было сто двадцать шагов убитой мелким камнем предтюремной площади. Эй, друг печально смотрел на чахлые деревья, тускло сереющие в самом ее конце, — граница, за которой начиналась моя свобода. Он молчал, зная.
Я не оглядывался. Вся свита Нерона и сам он были сейчас там, на крыше тюрьмы, на балконе, построенном именно для таких случаев: Нерон, Спор, Спикул, Пифолай и двадцать лучших стрелков-воинов из тюремной охраны — все с луками, невыспавшиеся и возбужденные. Предстояла славная охота!
Меня била лихорадка. Раньше, выходя на арену, я прощался с жизнью почти с облегчением, теперь же я трусил и до слабости в ногах хотел жить. В лицо мне глядела Юния, она надеялась и не верила, а я опять должен был доказать и заставить поверить: «Все правда! Все, все…»
Сверху упал красный платок, условный знак — я побежал.
Я бежал медленно, набирая воздуха полные легкие, впрок. Наверняка Нерон распорядился стрелять не сразу. Кому нужна легкая добыча! Смерть должна приносить удовольствие. Дрожь ходила у меня по позвоночнику и замирала в паху. «Боги, владыки морей, земель и бурь быстрокрылых!» [11] Спасите меня… Спасите, сберегите, отведите беду и напасть… Вот кустик травы, вылезший из пустой ячейки, на месте выщербленного камня — здесь я наметил рывок. Тихий толчок — чья-то нетерпеливая стрела вонзилась в правое плечо, и горячая сладкая боль, чуть помедлив, пролилась в меня, как хмель. Помоги мне, Юпитер! Вперед!
11
Вергилий. «Энеида».
Теперь я не дышал, чтобы не сбавлять скорость лишними движениями. Стрелы взвизгивали над головой, две или три царапнули по касательной и отскочили, Впереди было шагов двадцать, и тут я начал делать то, что придумал накануне. Я побежал круто влево, и, пробежав шагов пять, согнулся, остановившись, и сразу, боком, на ходу разворачиваясь, кинулся вправо. Маневр удался — стрелы больше не свистели у меня над ухом. Стрелки не успевали нацелиться.
До деревьев, отделявших площадь от болота, где начиналась моя жизнь и свобода, оставалось совсем немного, и я сделал последнее, что мог, — прыгнул вперед, на руки и потом покатился по диагонали, обдирая локти и колени… Стайка стрел пронеслась мимо деревьев и плавно спустилась в болотные кочки. Дикая радость сбывающегося чуда рвалась из моего горла, и в миг, когда, вскочив на ноги, я взмыл в последнем прыжке между пограничными деревьями, — стрела, пущенная рукой мастера, одна-единственная (остальные растрепанной тучей пролетели далеко в стороне), стрела Спикула, кого же еще! — воткнулась мне между лопаток. Спикул разгадал мой маневр.
Я упал на влажную траву — свободный, с перебитым
Вчера в полдень, в июльские календы, в канун дня, когда мне исполняется тридцать два года, я смотрел на золотой дворец Нерона, блещущий солнцем и глупым своим великолепием, дворец, где живет теперь другой император, и вдруг понял — Юния никогда не придет ко мне. Тот, каким я хотел ее любви, умер, и его больше нет.
И все равно я жду ее… Я смотрю на облака и вижу ее лицо, ее губы шепчут мне слова последнего утешения…
Я жду Юнию. Я хочу, чтобы она обняла меня… Чтобы она провела ладонью по моей щеке, и снова увидеть ее глаза, чтобы потом я отпустил ее и не боялся за нее.
Я устал бояться.
АМУР И БЭМБИ
Бербель приносила щенков раз в два года.
На четвертый день, слепым, отец отрезал им хвосты ножницами, оставляя два позвонка, а Бербель зализывала ранки.
Щенки ползали по полу и пахли псиной нежно и приятно. К концу месяца тот, что родился первым, вставал на лапы и рычал; назавтра его забирали. Последнего же каждый раз мы собирались оставить себе.
В десять лет морда у Бербель поседела, как у дедушки незадолго до смерти, она стала бросаться на чужих, и отец, когда мы с Нинкой были на турбазе, отдал ее мужику с дальней станции охранять огород. Я догадывался, почему Бербель такая. За своими делами мы забывали ее выводить.
Мы вернулись с турбазы, и Нинка ревела, а я ринулся в клуб узнавать адрес мужика, но на станцию, где Бербель охраняла огород, я так и не поехал. Ко времени, о котором идет речь, я уже научился предавать.
Бербель мы привезли из Германии, с родословной, где были чемпионы мира и Европы. Местной чемпионке Люлю она стала соперницей в славе и любви.
Хозяин Люлю Зимаков гнал деньгу. Щенки были дорогие, и Люлю щенилась дважды в год. Еще Зимаков разводил черно-бурых лисиц. Клетки стояли у него прямо во дворе, лисы лаяли ночами и мешали соседям спать.
Когда в клубе выбирали новое правление, отец оказался единственным, кто голосовал против Зимакова. Я помню его одинокую руку над сплошным серым морем согласных. Зачем? — думал я тогда. Ведь все это липа. Поднимать руку, когда даже не спрашивают, почему ты против, — стыдно. Но рука отца торчала посреди как бы пустого зала.
«Большинство!» — сказал председатель.
…Мы идем по кладбищу. Мама, папа, Нинка и я. Сегодня родительский день, и на могиле дедушки мы покрасили оградку. У выхода с кладбища, у самой дороги — могила Зимакова. Вокруг нее ходит, выщипывает вылезающую травку постаревшая его жена.
— Сколько лет живет кладбище? — спрашиваю я у отца.
— Не знаю, — говорит он. — Не знаю, сынок.
Бербель была из второго помета. На «Б». Ее первые хозяева немцы хотели помнить всех, кто взял у них щенка. Алфавитный этот принцип попытались сохранить и мы.
Первым щенком в первом помете был Амур. Это он встал на четыре лапы и зарычал. Как и у Бербель, у него не поднялось до конца левое ухо и на груди росла белая шерсть. Его купили Макаровы…
Дядя Сережа работал в оперном театре танцовщиком, а с Сашкой мы сидели за одной партой. В общей квартире, где они жили, маленькую комнату занимала девушка Света. Она была стеснительной и некрасивой. Дядя Сережа говорил про нее: талантлива. При этом понижал голос — страшно!.. Вскоре Света вышла замуж за своего земляка, абхазца. Дети горских деревень считались способными к танцам, и их вербовали в балетные школы прямо на местах. Света и ее муж были из одной деревни. «Света пусть танцует, а я буду заниматься по общественной линии», — говорил муж. Его выбрали комсоргом театра. Потом Свету пригласили в Большой, и они уехали.