Мир Леонардо. Книга 1
Шрифт:
В Московском музее изобразительных искусств «Джоконда» скромно царила на дальней стене одного из залов, толпа «омывала» ее, этим и объясняется отчасти странность видения «Джоконды» автором цитированных выше строк: издали, потом вблизи, потом опять издали.
Запись Павлинова — непосредственная, живая стенограмма чувств. Он торопливо, боясь, что потускнеет живое восприятие, набросал эти строки тотчас же после возвращения из музея.
Обратимся теперь к обдуманным и взвешенным суждениям известных историков искусств. И тут ожидает нас, наверное, сумбур куда более удивительный, чем в импрессионистических записках сегодняшнего молодого инженера. Я имею в виду не хаос мыслей того или иного ученого, а поразительное различие (точнее, разнобой) в суждениях.
Вот что писал о «Джоконде» почти современник Леонардо, уже известный нам Джорджо Вазари:
«Изображение это давало возможность
Эти строки хочется читать и перечитывать вслух, как стихи.
А вот что через несколько столетий писал о той же «Джоконде» один из самых известных исследователей итальянского Ренессанса Бернард Бернсон:
«В ее выражении нет ничего, что не было бы гораздо удовлетворительнее передано в искусстве буддийском. В пейзаже нет ничего, что не было бы еще более обаятельно и волшебно у Ма-Юаня, у Ли-Лун-Мыня и еще у множества китайских и японских художников».
И это, пожалуй, самый большой комплимент (и наверное, единственный), который он делает великой картине.
Для него Мона Лиза — это образ женщины, не вызывающей ни понимания, ни сочувствия, какая-то иноплеменница с выражением хитрости, осторожности, самодовольства на неприятном лице.
Когда в 1911 году портрет Моны Лизы был из Лувра похищен, Бернсон (он, к его чести, об этом пишет чистосердечно) почувствовал… облегчение, даже тихую радость. Ему бы хотелось, чтобы этот образ перестал существовать, чтобы эта смущающая его реальность исчезла из мира… Он воспринимал «Джоконду» как кошмар.
Конечно, соблазнительно не расставаться никогда с восторженными и возвышенными суждениями Джорджо Вазари и отнестись к высказываниям Бернсона так же, как он сам отнесся к «Джоконде», как к несуразности, как к кошмару.
Но лучше, наверно, понять, почему с течением веков восприятие великой картины, восторгавшей людей XVI века, изменилось до неузнаваемости, будто бы речь идет о разных художниках или разных портретах.
И все же Бернсон, может быть сам того не желая, высказал одну замечательно важную мысль: «Джоконда» соединила в себе Восток и Запад, язычество, христианство, буддизм; в этом, наверное, ее абсолютная универсальность.
Русский исследователь творчества Леонардо да Винчи в начале XX века писал о «Джоконде» как о «гениальном уродстве». Он видел Джоконду старой, даже называл ее старухой. «Ее улыбка, — писал Волынский, — не более как выражение душевного бессилия». После этих четко ядовитых суждений популярный в то время английский писатель и историк искусств Уолтер Патер кажется смешным с его возвышенно-субъективной риторикой:
«„Джоконда“ была в самом подлинном смысле шедевром Леонардо, откровением его образа мыслей и творчества. По внушительности рядом с нею можно лишь поставить разве только Дюрерову „Меланхолию“. Эффект ее кроткой и грациозной загадочности не нарушается грубым символизмом. Все мы знаем лицо и руки этой фигуры, сидящей на мраморной скамье, среди фантастических скал, словно в тусклом освещении морского дна. Из всех старых картин эта картина, пожалуй, меньше всего потеряла от времени. Как часто бывает с произведениями, где фантазия достигает кульминационного пункта, и здесь есть нечто, данное мастеру, но не изобретенное им. В драгоценной тетради рисунков, некогда находившейся в руках Вазари, содержалось несколько рисунков Верроккьо — лица столь выразительной красоты, что Леонардо еще в отроческом возрасте неоднократно копировал их. Трудно удержаться от предположения, что с этими рисунками старинного мастера стоит в связи и та непостижимая улыбка, которая у Леонардо всегда имеет в себе нечто зловещее, словно в ней зародыш тайны. Впрочем, эта картина — портрет. Мы можем проследить, как этот образ с детства
Фигура, столь странным образом выросшая у воды, воплощает тысячелетнее желание людей. У нее голова, в которой „сошлись все концы света“, а веки ее несколько утомлены. Это красота, действующая на тело изнутри, это как бы отложение, клетка на клетку, самых причудливых грез и фантазий, утонченнейших страстей. Поставьте ее рядом с белыми греческими богинями или прекрасными женщинами древности, и как бы их глубоко взволновала эта красота, в которую внедрилась душа, со всеми ее больными муками!.. Все мысли, весь опыт мира врезались в эти черты, придав утонченную выразительность внешней форме: тут животность Греции, сладострастие Рима, мистицизм средневековья с его церковным честолюбием и романтической любовью, грехи Борджа. Она древнее скал, ее окружающих, подобно вампиру, она много раз умирала, и ей ведомы тайны могилы, она ныряла в глубокие моря, и ее окружает полумрак отошедшего дня; она торговалась с купцами Востока за редкостные ткани; Ледой она была мать Елены Троянской, Святой Анной она была мать Марии; все это для нее было как звуки лир и флейт, все это живет в утонченности ее меняющихся линий, в мягких тонах ее рук и вежд. Представление о бесконечной жизни, сливающей десять тысяч опытов, — очень древняя идея; в современной же философии идея человечества вобрала в себя все виды мысли и жизни. И конечно, Донна Лиза может считаться воплощением древней мечты и символом современной идеи».
Но читателям Уолтера Патера этот восторг не казался ни старомодным, ни комичным, они его чистосердечно разделяли. Патер был в XIX веке одним из первооткрывателей итальянского Ренессанса.
Отвращение и страх Бернсона кажутся нам надуманными, если не абсурдными. Но ведь и Бернсон был одним из лучших исследователей эпохи Ренессанса и жизни Леонардо уже не в XIX, а в XX веке.
Макс Дворжак, знаменитый исследователь искусства и создатель новых методов искусствознания, автор классической работы «История итальянского искусства в эпоху Возрождения», пишет об улыбке Джоконды, что это «первая попытка изображения естественно-духовного элемента, не обусловленного этически».
Углубимся в века и историю человеческой мысли. Обратимся к великому мыслителю XIII столетия Фоме Аквинскому. Он о «Джоконде», разумеется, не писал, потому что тогда ее не было, но он писал о красоте, потому что красота существовала во все века.
Фома Аквинский полагал, что в то время как благо является целью постоянных человеческих стремлений, красота является как бы достигнутой целью, когда успокаиваются человеческие стремления и желания и человек начинает чувствовать удовольствие при таком освобождении познающего и созерцательного интеллекта от всех стремлений и усилий воли.
Даже по Фоме Аквинскому Джоконда некрасива, потому что, созерцая ее, мы успокоения не испытываем.
Мы испытываем все усиливающееся — из столетия в столетие — беспокойство. Источник этого беспокойства в том, что «Джоконда» задает нам все новые и новые загадки. Льюис Кэрролл однажды заметил, что есть вещи, которые «нельзя понять». Может быть, к этим «вещам» относится и «Джоконда»?
Эта картина окутана тайной, которая становится все более непроницаемой…
В течение веков, доверяя Джорджу Вазари, любители живописи видели в ней жену флорентийского купца Пьеро Франческо ди Бартоломео да Дзаноби дель Джокондо.
Вазари пишет, что Леонардо работал над ее портретом четыре года и, не завершив его, уехал с ним из Флоренции, а потом и из Италии.
Возникал ли у читателей Вазари вопрос, заказан ли был этот портрет Леонардо или он писал его для себя? Если заказан был, то почему — незавершенный даже — не остался у мужа Моны Лизы? А если Леонардо писал для себя, чем объяснить, что Франческо ди Бартоломео да Дзаноби дель Джокондо, богатый торговец и политический деятель (он занимал должность одного из старейшин республики), мирился с тем, что его жена в течение нескольких лет посещала мастерскую художника, о котором ходили самые фантастические легенды (иные из них ставили под сомнение его нравственность). Все это необъяснимо.