Мир приключений 1975 г.
Шрифт:
— Гуд бай, беби!
“Я выхожу из формы”, — подумал Бабушкин. Это не радовало. Но что-то новое, радостное почувствовал он. На этой палубе, среди своих соотечественников он был не одиноким.
Хрыпов сбил себе сон. Начинался рассветный час. Курить и читать, писать не хотелось. Думал о Бабушкине. Дон-Кихот? Рыцарь Печального Образа — что он достиг? В Бабушкине много рыцарских чувств, он воевал не с ветряными мельницами.
Доктор Хрыпов рассуждал здраво и был добрым малым и компанейским человеком. Но все наблюдения и заключения его лежали на поверхности.
Бабушкин много раз обошел пароход. Как сторож в селе, не хватало только колотушки. Вахтенные, естественно,
В открытом иллюминаторе в другой каюте увидал О’Флаерти, он спал за столом в кресле. Бабушкин разглядел исписанные листки бумаги; похоже, что этот ирландец с более крепкой головой работал.
Мысль о том, что Иван мог согнуть его руку, тревожила. Что его ждет в Ленинграде? Зачем гадать! Когда Бабушкин передал о своей встрече в Ялте с Модестом Ивановым, доктор как-то странно посмотрел на него. А потом, перед тем как они разошлись, доктор сказал: “Между прочим, ваш знакомый Иванов — первый красный адмирал еще с 1917 года”.
(Хрыпов не сказал, что адмирал теперь был в отставке. Перешел в торговый флот. Перегонял в Ленинград суда, закупаемые за границей.) Но Бабушкин не надеялся на то, что кто-то в Советском Союзе его помнит.
В легком пальтишке Василий озяб. У него был толстый пуловер, переодеваться не хотелось. По железной винтовой лесенке спустился к тем людям, которые обеспечивали непрерывное движение парохода. На вахту только что заступили Тараканов, Мамоткадзе. По последним новостям Корзинкина, русский пассажир был “сам Поддубный”.
— Подломали!
— Забросали!
— Грибком раздали…
Появление Бабушкина “духи” встретили словами “с гвоздиком”.
— В нашем полку прибыло.
— Один чертяка сачкует — пошел к доктору поставить клизму.
Тараканов протянул знаменитому силачу металлическую лопату. К удивлению всех, тот ее принял. Бабушкин сбросил пальто, вытянул лопату, уперся ногами:
— Садись.
— Не удержишь, — ухмыльнулся Тараканов.
— Как зовут вашего брата? Скажите нашему брату.
— Бабушкин.
— А я думал — Поддубный.
— Значит, бабушка надвое гадала!
— Нет, не сяду, — сказал Мамоткадзе.
— Думаешь, не удержу?
— Нет, боюсь перепачкаться. — Лицо и руки были в угольной пыли.
— Киньте пассажиру ватничек, а то у нас озябнет.
— Не смастерить ли для малокровного “шубы”?
Бабушкин позволял шутить над собой, а потом своей шуткой брал шутника за пояс. Он разделся до пояса, поплевал на ладони. Его могучий торс с заметными шрамами произвел впечатление.
— Какой тигр с тобой баловался?
— Желтый.
— Как понять?
— Японец.
— Зубаст! Ты его не заставил поджать хвост?
— Случалось.
— А германский не поцарапал, товарищ?
“Товарищ” пришлось по сердцу.
— Меня зовут Васильем, товарищи. Будем знакомы.
— А я думал, Жан Вальжан, — изобразил удивление Мамоткадзе. — Из каких мест, Василий?
— Вятский.
— Из хлебных мест. Добрый хлеб в урожайные годы.
— А я вот давно не ел ржаного хлебца. Хоть бы запах его почувствовать.
На пароходе Бабушкин не нашел и черного сухаря. Засыпая, он любил думать о хлебе. Представлял: полные горсти зерна. Подставлял спину, ему наваливали мешок с мукой. Мучица пылила глаза, тяжесть ноши
Тараканов слыл начитанным человеком:
— Предлагаю мистера Баскета перекрестить в барона Мюнхаузена!
Шутки в сторону! Бабушкин взял на лопату уголек большой горкой “с присыпкой”. Ритмичным движением рук, поясницы зашвырнул в топку. Тогда стали держать пари, на сколько времени хватит духа у Василия, как скоро он “заскучает”, выпустит из рук лопату. Бабушкин шуровал уголек без заметного напряжения.
Пароход уже был на подходе к Кронштадту. Механик попросил у капитана остановить машину на полчаса.
— Что у вас?
— Неисправность. Заело насос, питающий котел водой.
— Не работает?
— Не работает.
— Даю вам час, чтобы перебрать насос и устранить неисправность.
Рейс подходил к концу. Спешки не было. Просветы на небе еще не прогнали темноты ночи.
Бабушкин поднялся на палубу. Разогрелся у “духов”. Подошел Корзинкин, вежливо спросил:
— Парле франсе?
Бабушкин засмеялся — первый раз еще с приезда в Гамбург. Заговорил с удивительно любопытным товарищем по-японски. Машина остановилась. Доктор Хрыпов только подумал, не заснуть ли минуток на сто — заглянул в иллюминатор: небо утра. Бабушкин оставил Корзинкина на палубе в смятенных чувствах. Оставалось только погадать на воде, что представляет собой этот “инкогнито”.
Корзинкину не хотелось прислуживать, как вчера, у стола. Хотел поменяться местами с Иваном, остаться на камбузе. Анцелович сказал, что этого нельзя делать. “Выходит, что русскому здорово, то негру — смерть”. — “Не смерть, а унижение”. Что подумают немцы и англичане, когда увидят на советском корабле негра-стюарда?
Эмма Труцци нашла укромное место на баке, делала балетные упражнения у импровизированного станка. Раз-два-три. Раз-два-три. Гнулась. Поднимала ножку с оттянутым носочком. Вильяме в каюте работал с гантелями. О’Флаерти выспался за столом, как ни в чем не бывало застрочил “паркером” по бумаге. Амер проснулся, еще с закрытыми глазами занялся умственной гимнастикой. “Сколько денег в России у него вложено в маленькое предприятие? Сколько в банке? Какой доход можно ожидать в этом году?” Дед на мостике думал о внучке. Если бы не Ольга Модестовна, кто бы выходил его? Замечательная женщина. После операции сестра Иванова не одну ночь провела у его постели. Следила за пульсом, приготовляла питье… Почему, думал Дед, от жены он, здоровый или больной, никогда не видел такого внимания! А кем был для Ольги Модестовны он? Кем был, тем остался — чужим человеком. У нее была и своя беда: сын Олег оказался в Сибири у колчаковцев. Из Владивостока чуть не угодил в Америку… Корзинкин стоял на палубе, оттягивал время до облачения в белый костюм, ненавистный крахмальный воротничок, галстук, который он не умел завязывать. Он считал это “крупной неприятностью”. Вздохнув, Корзинкин напоследок посмотрел за борт. Отшатнулся. Не поверил глазам, посмотрел в просветлевшую воду, крикнул (ему показалось, что крикнул), но никто не услышал его крика. Теперь он смотрел на плавучий предмет, как смотрит кролик в пасть удава. Горло стало сухим. Язык не отделялся от гортани. У самого борта корабля (это понял бы и не моряк) находилась плавающая мина. Мина! Трется о борт. Корзинкин с кривой улыбкой принудил себя говорить спокойно. Он произнес и содрогнулся, подумав, что он сказал: “Какой же теперь завтрак?! Мы все взлетим в воздух”. И утешил себя: “Будет что рассказать в Ленинграде!” Ноги не повиновались ему. Сколько бы минут он стоял — неизвестно. Мимо проходил Анцелович.