Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Шрифт:
Поэтическая игла передает дрожь, музыкальную гармонию мироздания. Поэт — мембрана, игла и валик (пластинка) одновременно. Он — прибор для уловления ритма и звука вселенной и претворения их в вещественные доказательства бытия. Комический негатив этого образа встречается у Анненского: «Были времена, когда писателя заставляли быть фотографом; теперь писатели стали больше похожи на фонограф. Но странное выходит при этом дело: фонограф передает мне мой голос, мои слова, которые я, впрочем, успел уже забыть, а я слушаю и наивно спрашиваю: „А кто это там так гнусит и шепелявит?…“». В «Граммофонной пластинке» Арсения Тарковского (1963):
Поостеречься бы, да поздно:Я тоже под иглой поюИ все подряд раздам позвездно,Что в кожу врезано мою.Пастернак описывает фонограф в том
Подъемной лебедкой, понятийным рычагом «подводной» части текста «Полярной швеи» служит секрет четвертой строфы:
Еще многим подросткам, верно, снитсяЗакройщица тех одиночеств,Накидка подкидыша, ее ученицы,И гербы на картонке ночи.Закройщицей снов и одиночеств с детства служит игла Адмиралтейства — полярная, северная, зимняя. В ученицах у нее ходит шпиль Зимнего дворца, что неподалеку. На зимней резиденции российских императоров, во время пребывания там царя, выбрасывался, подкидывался на древке эмблематический знак самодержавия, штандарт, «императорский виссон», «с желчью злящегося орла», по определению Мандельштама. Это был черно-желтый стяг с двуглавым орлом — «герб на картонке» русской ночи. Владимир Маяковский:
Вижу —оттуда,где режется небодворцов иззубленной линией,взлетел,простерся орел самодержца,черней, чем раньше,злей,орлинее.Таким образом, шпиля два. Один — поэтический, вьюжный, средоточие памяти и понимания, второй, зимнедворцовый — подкинутый, подметный, метка и мишень, то место, куда направлена месть. В «Высокой болезни» Пастернак агонию царизма диагностирует переведением стрелки на железнодорожных путях, сталкивая две «иглы» (eagle — ago), — ифевральская революция останавливает вагоны с гербом на железнодорожном пути:
Орлы двуглавые в вуали,Вагоны Пульмана во мглеЧасами во поле стояли,И мартом пахло на земле.В «Дворцовой площади» Мандельштама (1915) также два центра: с черной площади ввысь устремляется светлый Александрийский, пушкинский столп, а ему навстречу, вниз, со светлой
И если Александрийский ангел под угрозой, то швейному шпилю Пастернака императорский виссон уже не страшен. Он превратился в какого-то картонно-нарисованного подкидыша. Но как штандарт Зимнего дворца пошел в ученицы к Адмиралтейской игле? В поверхбарьерном сборнике есть стихотворение «Артиллерист стоит у кормила…», напрямую связанное с самодержавной властью и последним русским самодержцем. Стихотворение о судьбе России и его личной судьбе:
Артиллерист стоит у кормила,И земля, зачерпывая бортом скорбь,Несется под давленьем в миллиард атмосфер,Озверев, со всеми батареями в пучину.Артиллерист-вольноопределяющийся, скромный и простенький.Он не видит опасных отрогов,Он не слышит слов с капитанского мостика,Хоть и верует этой ночью в бога.И не знает, что ночь, дрожа по всей обшивкеЛесов, озер, церковных приходов и школ,Вот-вот срежется, спрягая в разбивкуС кафедры на ветер брошенный глагол: Za?wГолосом пересохшей гаубицы,И вот-вот провалится голос.Что земля; терпевшая обхаживанья солнцаИ ставшая солнце обхаживать потом,С этой ночи вращается вкруг пушки японскойИ что он, вольноопределяющийся, правит винтом.Что, не боясь попасть на гауптвахту,О разоруженьи молят облака,И вселенная стонет от головокруженья,Расквартированная наспех в размозженных головах,Она ощутила их сырость впервые,Они ей неслышны, живые.Стоящий у кормила корабля и неумело правящий винтом всей России артиллерист — Николай Романов. Он ничего не смыслит в морском деле. Он антипод другого артиллериста и морехода — Петра Великого, о котором Пушкин скажет:
Сей шкипер был тот шкипер славный,Кем наша двигнулась земля,Кто придал мощно бег державныйРулю родного корабля.Пастернаковский же герой не слышит призывов с капитанского мостика и кафедральной проповеди ночи «Жить!». Божественный глагол, звучащий «с кафедры», — вполне педагогического свойства. Но кормчий — плохой ученик, не могущий осилить и проспрягать людские и божеские глаголы. Вольноопределяющийся (а должен был бы не вольно!), скромный и простенький, даже верящий в Бога, он не на своем месте. Он не помазанник Божий. Богоборческие строки Маяковского очень подходят русскому царю: «Я думал — ты всесильный божище, / а ты недоучка, крохотный божик» (I, 195). Подросток Достоевского говорил о себе, что он — законнорожденный, хотя и в высшей степени незаконный сын. Это можно сказать и о Николае II. Мир «вращается вокруг пушки японской», а не адмиралтейского мостика Небесного Капитана. А японская пушка — это низвержение в пучину, катастрофа, Цусима какого-то окончательного поражения. Написано это, заметим, за три года до революции. Николай Второй — хоть и носит имя чудотворца, «русского бога» и покровителя мореходов Николая Угодника, но сам он скорее Николай Неугодник, Николай-второгодник, Николай-никудышка. И деяния ему были не по плечу, и плата оказалась непомерной.