Мисс Равенел уходит к северянам
Шрифт:
«Должен сказать, что эти три дня на транспорте были из тяжелейших. Солдатам выдали полрациона, офицеры же, как вам известно, кормятся сами. Скоро четыре месяца, как нам ничего не платят, и, когда я взошел на палубу транспорта, у меня в кармане было ни много ни мало семьдесят пять центов. Взвесив все обстоятельства, я принял такое решение: обед самое главное; буду только обедать. Целый день я строго держался решения, но наутро проснулся голодный как волк, не стерпел, пошел и позавтракал. Обед я стоически пропустил и к вечеру снова был вне себя от зверского голода. Боюсь, что вам трудно будет представить мое состояние. Ну, что ж, я пошел, заказал ужин, и на том мои деньги кончились. Призанять было не у кого; все с пустыми карманами. Как назло, погода стояла отличная, и меня терзал превосходный, чисто морской аппетит. Я чувствовал себя невыносимо несчастным, думал лишь об одном, где бы схватить кусочек; и тут собрат офицер принес нам арбуз, сбереженный на крайний случай. Он благородно разрезал его на четыре части, и с четвертушкой арбуза я держался еще дольше суток. Когда
Как видно, подобные голодовки случались нередко. В другом письме Колберн сообщает, как целые сутки на марше кормился одним сухарем, а в третьем рассказывает, что около суток в Вирджинии питался зелеными яблоками. Впрочем, и тут он готов подчеркнуть не без горделивости, что лишения, как и опасности, закаляют солдата.
«Наши люди герои не только на поле сражения, — так пишет он. — Вот уже целых три месяца они — под открытым небом, часами под жгучим солнцем или под дождиком. Их жалят москиты, трясет малярия, терзает горячка; но они героически терпят все это и разве только досадуют, что нет табачку. Из четырехсот человек, которых мы привезли в эту гнилую дыру, Брешер-Сити, сорок уже в могиле и сто шестьдесят лежат на больничной койке. За милю от лагеря слышатся вопли больных, умирающих в тяжком бреду от тифозной горячки. А остальные — кожа да кости, желтолицые призраки в рваных мундирах — по первому же приказу, как один, выбираются из шалашей; ни малейшего ропота, ни одного дезертира. Представляю, как разбежались бы в разные стороны обитатели любой новоанглийской деревни, если бы у них за полтора месяца десятая часть населения вымерла бы от опасной болезни. Наши люди тоже оттуда, из Новой Англии, но дисциплина, страдания и воинский долг сделали их железными. Ноги у всех стерты до кровавых мозолей, но шагают они дружно. День проводят в бою, а ночь — всю на марше. Шагают, хотя каждый шаг для них — пытка. У тебя святая душа, рядовой солдат! Перед лицом страданий и смерти ранги стираются. Я твой командир, и я требую повиновения, но притом глубоко уважаю тебя».
Луизианская глина доставляет солдату не меньше хлопот, чем пресловутая священная почва Вирджинии.
«Это самая гнусная, липкая, тестообразная глина из всех, какие бывают на свете, — говорит Колберн. — Множество раз я видел, как солдат тревожно оглядывается, считая, что он потерял увязший в грязи башмак; ничуть не бывало, он просто оставил в грязи огромный ком глины, который тащил на ноге. Представьте, что вы путешествуете по стране из сырого теста».
«Дождь льет, как во дни потопа. Я, по редкому счастью, сегодня в палатке, но брезент весь прогнил, и гонимые ветром струйки дождя проникают внутрь. Канава вокруг палатки не вмещает потоков воды; излишек течет ко мне, образует немалую лужу, пробирается под постель. Что ж, пусть течет, одеяло у меня прорезиненное; разве что буду лежать в липкой грязи. А к ночи надеюсь переселиться в палатку с дощатым полом и вдвое просторнее. Так что, наверное, даже смогу сделать два-три шажка. Только пугает запах. Доски украдены в сахароварне и насквозь пропитаны патокой. Они, слава богу, уже не липнут, но запах премерзкий».
Впрочем, даже в походе армейская жизнь не обходится без пирушек. Колберн об этом рассказывает в своем новом письме.
«Палатку мою нагрели. Но едва я успел перебраться, как вдруг заявился собрат офицер, сильно под мухой, усмехнулся очень загадочно и сказал, что раз новоселье — надобно вспрыснуть. Отказаться нельзя, обидится, да и зачем мне отказываться? Он шлет к маркитанту за двумя бутылками красного, потом еще за двумя, угощает, но, главное, пьет — пьет, пока в силах пить. Наутро его нигде нет, говорят, что он спит и вряд ли проснется до вечера. Главная странность в том, что этот проспавший поверку и смотр забулдыга — один из храбрейших, исправнейших офицеров в полку и почти никогда не пьет; все, конечно, подсмеиваются над его грехопадением».
Другой раз Колберн описывает «дивизионный бал» случаю годовщины победы при Джорджия-Лэндинг.
«Не только те офицеры, что служили в старой бригаде, но решительно вся дивизия приглашена к генералу. Продовольственных складов поблизости нет, и нас угощают виски, мясными консервами и игрой полкового оркестра. К полуночи на четырехугольном плацу, окруженном штабными палатками, — дым коромыслом. По требованию собравшихся генерал произносит речь, первую речь в своей жизни. Посвящает ее главным образом недавним боям, говорит не так чтобы связно, но, в общем, толково (лично я стоял далеко и слушал только урывками). Когда он окончил речь, Том Перкинс, наш капельмейстер, пьяница и храбрец, заявил: «Генерал, я мало что слышал из вашей речи, но полностью с вами согласен…»
Вслед за этим чисто воинским выражением доверия все мы, в полном составе, от полковника до лейтенанта, трижды три раза прокричали «ура!» в честь генерала. После чего капитан Джонс из Десятого провозгласил: «А ну-ка, Десятый
127
Тони Уэллер, отец Сэма Уэллера, — тучный кучер дилижанса в романе Диккенса «Посмертные записки Пиквикского клуба».
128
Моисей — по библейскому преданию, вождь иудеев, выведший их чудесным путем из египетского рабства. Аарон — брат и помощник Моисея.
Вернее всего, он хотел прогнать музыкантов и негров, которые, ставши в первом ряду, явно над ним посмеивались. Но Ван Зандт не успел разъяснить, что он имел в виду, потому что в эту минуту на него навалился какой-то другой пьяный, зычно взывавший о чем-то к полковнику Робинсону. Этот толчок как бы вывел Ван Зандта из состояния устойчивости, да так, что он тронулся с места, как сбитый с припоя айсберг, и вылетел вовсе из круга. Кто-то принес ему скинутую шинель и помог вновь залезть в рукава. Но тут он споткнулся о натянутый палаточный трос, повалился на землю и остался лежать, не в силах подняться и загадочно усмехаясь. Он не делал попыток возобновить свою речь, полагая, как видно, что успешно ее произнес. А позднее, поднявшись, направился прямиком к командиру дивизии и пытался ему втолковать, что Десятый полк надо срочно сделать кавалерийским. Вслед за ним к командиру дивизии явился Том Перкинс и стал со слезами трясти ему руку, приговаривая: «Генерал, дай пожму тебе руку».
Все словно спятили; понятие о воинском ранге и чине было забыто. Впрочем, наутро дисциплина была восстановлена и мы снова полны, как и раньше, почтения к нашему генералу».
Один из признанных дивертисментов армейской жизни — солдатские байки, и прежде всего неистребимое зубоскальство ирландцев.
«Эти ирландцы, — сообщает Колберн, — остроумнейшие ребята, надо только к ним попривыкнуть. От своих двадцати пяти Падди с того дня, что мы вышли в поход, я слышал больше смеха и шуток, чем от семидесяти американцев и десятка немцев в придачу. Чтобы вы поняли, как они шутят, я сейчас попытаюсь восстановить разговор, подслушанный на биваке после первого нашего боя. Убитых похоронили, раненых унесли в полевой госпиталь, часовые расставлены (и наверняка не уснут на посту — дует резкий октябрьский ветер), солдаты сидят у костров. Их одеяла, шинели и вещевые мешки остались в обозе за добрых три мили от нашего лагеря — и каково это людям, отшагавшим в тот день двадцать пять миль и после того, прямо с хода, разгромившим противника. Но ирландцы не падают духом, балагурят и дразнят один другого в своей обычной манере. Сейчас у них главный объект насмешек — некто Суини, маленький, сухощавый ирландец с удивительно странной осанкой (словно он еще не вполне научился стоять на ногах), причудливо сочетающий в себе разом простофилю и юмориста.
— Суини, — задирает его сосед, — ты должен храбрее сражаться. Все видели, как ты утром съел полтора пайка.
— Сколько дали, столько и съел, — отвечает Суини, возмущенный нежданным поклепом. — А ты отказался бы?
— Уж больно ты шустрый, Суини. Когда свистели снаряды, ты был посмирнее.
Суини пытается ловким маневром так повернуть разговор, чтобы насмешки достались другому.
— Кто был хорош в бою, это Микки Эммет — заявляет Суини. — Скрючился весь, как мартышка в седле, и такую прескверную рожу скорчил, что рядом цветочек завял. Ты славно покланялся этим снарядам, Микки.
Микки. Тут будь деревянным и то станешь кланяться. А Суини будто не кланялся?! Мотался взад и вперед, как сухая горошина на сковородке.
Суини. А для чего, скажи, мне ноги даны?
Сэлливен. Как, ты все еще дышишь, Суини? (Очень частая у наших ирландцев острота, которую я не вполне понимаю.)
Суини. Будь я твоим отцом, уже не дышал бы. Лучше в могиле лежать, чем мучиться с пьяницей-сыном.
Сэлливен. А ты приметил, Суини, кривого мятежника? Это он на тебя раз взглянул — и глаза лишился.