Миссис де Уинтер
Шрифт:
– Забудь об этом, - сказал он.
– Она старая глупая женщина, и оба стоят один другого.
Но я не могла забыть, я продолжала думать о том, что у нее есть папка с газетными вырезками о дознании и пожаре, она хранит их, обсуждает со своими подругами; я словно слышала ее полные подозрения слова: "В деле с его первой женой далеко не все прояснилось... С какой стати она решила убить себя? В это просто невозможно поверить!"
Ну разумеется, подумала я. Невозможно поверить, потому что это не так. Ребекка не убивала себя. Ее убил Максим.
Я посмотрела на его профиль, когда гондола повернула из Большого канала, направление
Вероятно, это свойство человеческой натуры - всегда быть недовольным своей судьбой, как бы хорошо она ни складывалась, поскольку жизнь - это процесс изменений и движения, роста и распада, что неизбежно порождает в нас беспокойство, неудовлетворенность, желания, надежды. И все это требует разрешения и удовлетворения.
Поэтому трудно осуждать себя за то, что, стоя перед узким окном своей комнаты, ты смотришь на темные здания или на канал и хочешь чего-то другого, хочешь оказаться в другом месте вопреки всем разумным доводам. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что недостаточно ценила то, что имела, недостаточно радовалась жизни, что мы превратились, как сказала миссис Ван-Хоппер, в "скучную, тусклую пару". Да, многое изменилось, не могло не измениться, потому что все меняется, и к тому же я сама хотела перемен. Помню, однажды, когда я была ребенком и что-то выпрашивала, отец сказал мне: "Опасайся хотеть чего-либо слишком сильно, ведь ты можешь получить то, что хочешь!" Тогда я этого не понимала. Сейчас понимаю.
И это все?
– спросила я себя. И больше не будет ничего, кроме этой кочевой, бессмысленной жизни? Из людей средних лет мы превратимся в немощных стариков, затем разлука и смерть. И это все? Нет, это было не все.
К лучшему, что мы не можем заглянуть в будущее. От этого мы избавлены. Наше прошлое мы навсегда обречены носить в настоящем, будем довольствоваться и этим. На Максима, похоже, снова напал приступ деловой активности, он строчил письма, посылал телеграммы, был весь в заботах. Я ни о чем его не спрашивала, хотя меня это и беспокоило - и вовсе не потому, что меня интересовали какие-то деловые подробности, а потому, что раньше между нами не было секретов, теперь же они появились.
Зима наконец уступила весне, и Венеция ожила. Мы уехали на восток, в Грецию, в сторону поросших цветами гор, где в воздухе пахло медом. Я снова чувствовала себя счастливой, поскольку мы пребывали в постоянном движении, у меня не оставалось времени для грустных мыслей и к тому же вокруг было слишком много для меня нового, способного отвлечь и развлечь.
В мае мы отплыли в Стамбул; мне не очень туда хотелось, меня как-то отпугивало место, которое так отличалось от всего, что я видела раньше; мне было бы легче, если бы Максим не стал снова таким отчужденным, таким далеким от меня; что-то его беспокоило, и он часто, глядя перед собой, хмурился. Я не решалась задавать ему вопросы, мне казалось более безопасным оставаться в неведении, однако постоянно об этом размышляла: может быть, это связано с тем, что наговорила миссис Ван-Хоппер, может - после смерти Беатрис, - с семейными делами; могли появиться также финансовые проблемы.
Последние два дня нашего пребывания в Греции были напряженные и тоскливые, дистанция,
Но я даже в мечтах не могла предположить, каким образом это произойдет.
Стояла теплая, душистая, цветущая весна, природа казалась чистой и умытой. Я проводила много времени на палубе парохода, который вез нас через Босфор в Стамбул. Когда мы подплывали к нему, я увидела башни и купола старого города, надвигавшиеся на нас в свете заходящего солнца, которое покоилось, словно золотой лист, на глади моря.
Максим молча стоял рядом со мной. Освещение изменилось, западная часть неба окрасилась в розовато-красный цвет, ряды зданий потемнели и сделались плоскими, создалось впечатление, что купола, башни и шпили сделаны из бумаги и наклеены на красную ткань.
Я не думала, что мне понравится этот город, считала, что все покажется мне в нем черным; возможно, когда мы наконец доберемся до берега, так оно и будет; но увиденная мной в этот момент картина захватила и растрогала меня. Редкое зрелище могло так на меня подействовать. За исключением дома. Розовато-красного дома.
– А теперь взгляни сюда, - сказал спустя минуту Максим.
Я проследила за его взглядом. Высоко над городом, там, где уже не играли закатные краски и начиналось ночное, удивительно черное небо, висел серп месяца, тонкий и блестящий, словно сделанный из серебра.
Если закрыть глаза, я могу увидеть его и сейчас, увидеть совершенно ясно, испытав при этом умиротворение и боль.
И в эту минуту я услышала голос Максима.
– Вот, - сказал он, протягивая мне конверт.
– Прочитай-ка это лучше сама.
– И, повернувшись ко мне спиной, тут же зашагал в противоположный конец палубы.
Конверт оказался между моими пальцами, я и сейчас чувствую гладкость его бумаги, он был надорван сверху. Я стояла, держа его в руке, бросая взгляд на небо, но солнце уже ушло, последние отблески его погасли, купола погрузились во тьму. Осталась только луна - чистая, словно сделанная из светящейся проволоки.
Сердце у меня гулко колотилось. Я не знала, что может находиться в конверте, какие слова мне предстоит прочитать. Я не хотела ничего читать, хотела остаться в неведении, в том времени, когда все было благополучно и мне нечего было опасаться. Я боялась.
Все меняется, сказала я. Это каким-то образом изменит положение вещей. И действительно изменило.
Я села на неудобную скамью под мостиком, где находился штормовой фонарь, слабый свет его упал на бумагу. Я не понимала, почему Максим оставил меня одну, чего он боялся. Должно быть, в этом конверте содержалась какая-то ужасная информация, нечто такое, что он не мог выразить словами; но это не могло быть простой, обычной плохой вестью - например, о чьей-то смерти или болезни или о каком-то страшном бедствии, он бы наверняка остался рядом, что-то рассказал бы мне, и мы были бы вместе. Но мы далеко друг от друга. Я почувствовала, как слезы подступают к глазам, скупые слезы, в которых содержится какое-то особенное горькое вещество, вовсе не те слезы, которые легко растекаются по лицу и даже облегчают душу.