Модэ
Шрифт:
— Вижу, — отозвался Вэрагна, не поднимая головы.
— Вот и сохрани нашу волчью волю и нашу правду.
— Все исполню, ашаван, — и Вэрагна поклонился.
— Нет, — вздрогнул Салм, — не ашаван. Я сам себя осквернил. Для тебя осквернил. Но теперь прощай.
Простившись с бивереспом, они повернули к своей вольной стоянке.
«Опять пасти овец, — жаловался Соша на судьбу. — Опять толочь зерно».
Но Ашпокай только улыбался его словам.
11
Салм умер, когда сошел снег.
Приближение смерти вожака ватажники узнали по его лицу, — прочитали по пустому взгляду и заострившимся, бледным чертам. Никто, кроме Ашпокая, не знал настоящей причины его недуга, и списывали все на раны от хуннских стрел. Даже сам Ашпокай мог только догадываться, что произошло с душой Салма там, в Серой степи. Бактриец стал молчалив и сторонился теперь других всадников. У него открылся кашель, сперва резкий, сухой, потом он стал харкать кровью и с трудом держался на коне. И сразу Салм перестал быть Салмом, он не отдавал уже приказов и не устраивал разбойных вылазок, а все больше лежал в своей хижине, уставившись вымученно в потолок. Молодые волки заскучали, кто-то даже подался вон с зимовника, маленькое войско Салма стало понемногу распадаться.
Тогда Салм в последний раз созвал разбойников в большой круг. Здесь были все — и взрослые и молодь. Бактриец вышел перед ними в одеждах паралата — он редко надевал их теперь — и сказал:
— Вольная степь! Старый волк болен, он скоро сдохнет! Нужен вам новый вожак?
— Нужен! Нужен! — заголосили разбойники.
— Мы до сих пор жили без власти — без паралата, без шаньюя — охотились и грабили, были вольными как степной ветер! — продолжал Салм. — Мы и дальше хотим так жить! Нет над нами царя, нет князей! Молодые волки, Полуденные призраки — так нас зовут те кто нас боится! Так нас зовут хунну! Наша сила — бедняцкая, сиротская. Мы вольные степняки, в том наша правда. Оттого хунну боятся нас.
— Верно! Верно говоришь! Салм наш вожак!
Они снова видели в нем человека, они снова верили ему. Он стоял перед ними, этот старый волк, и они готовы были идти за ним.
Но не это нужно было Салму:
— Ваш вожак теперь — Ашпокай. Когда я уйду, он встанет во главе нашей стаи.
Сказал и сел на землю рядом с мальчишками. Ашпокай поднялся так, чтобы видели все. Разбойники молчали, пытливо вглядываясь в его лицо, совсем еще детское, смешно-конопатое.
Ашпокай поднял над головой белую маску. Солнечный свет просачивался в прорези глаз, сквозь ухмыляющийся зубастый рот, сквозь трещинку на лбу, все смотрели на нее завороженно. Это было лицо древнего бога, бога войны, имя которого — Михра.
Ашпокай надел маску, и разбойники завыли в один голос, и было в их вое много голода и радости, и чувства собственной молодой силы.
Никто и не заметил, как Салм тяжело поднялся с земли и дошел, покачиваясь, до своей хижины. Больше он не вышел из нее. Говорили, что в тот же день у него горлом пошла кровь, и он забылся. Скоро мертвое тело его торопливо вынесли из землянки вон и подняли на самый высокий холм, на гранитный гребень. Четырехглазый пес молча бежал следом за людьми, опустив к земле свирепую
Вскоре вышли на плоскую и просторную площадку. Здесь их встретил ворон — он сидел на ветке старой березы, разглядывая людей пуговичным глазом.
— Дождался? — крикнул Шак ворону. — Дождался, проклятый?
И он схватил с земли камень и бросил в птицу. Камень отскочил от ветки, ворон замялся, нахохлился, но не улетел.
— Не боишься нас? — взревел Шак. — А и мы вас не боимся, мертвеньких. Пока мы по земле ходим, ничего вы нам не сделаете.
Тут он глянул на Салма и покачал головой:
— Вот его ты дождался. Его забирай. И меня дождешься, трупоед. Но не теперь. Теперь мы посмеемся над тобой!
Ворон моргнул третьим веком и каркнул протяжно:
— Хааар!
Но никто уже не смотрел на него. Бережно уложили вольные степняки неподвижное тело головой на восток. За волосы, за руки привязали его к камням и кореньям. Когда все было кончено, четырехглазый пес, пасуш-хурва, лег на камнях, рядом с телом хозяина. Разбойники так и оставили его на том месте. Он не поднял головы, не проводил их взглядом, он закрыл живые свои глаза и смотрел теперь на мир глазами духов — через черные пятнышки на лбу. Больше Ашпокай никогда не видел этого пса.
***
У хунну охота! Царская охота! Со всех степей и пустынь стеклись черные, жирные реки живой силы, и небо задохнулось от дыма. Две дюжины князей явились к шатру шаньюя, — к шатру царскому явились, чтобы увериться — царь хунну еще крепок, царь хунну силен и может натянуть тетиву так, что лопнет тугой лук.
На земле расстелили пестрые ковры, сказители завели свои бесконечные песни, дохнуло от костров жиром, огромные батыры сошлись, столкнулись в рукопашном бою. Все смотрят, кричат, смеются, только шаньюю не до забав.
Шаньюя звали Тоумань. И он очень боялся. Перед войском своим он выехал на аргамаке, коне лучшей масти, но жилы его гудели, натянутые до предела, и кровь в голове стучала тяжелыми молотками. Он шарил зло глазами, выискивая ненавистное лицо старшего сына, Модэ. Но Модэ нет нигде, только рыщут вокруг всадники его, с волчьими головами на упряжах.
Десять лет прошло как поссорился Тоумань со старшим сыном. Десять лет страх пробивался, подтачивал сильного злого царя и теперь — вот, зашаталась под ним земля, поползли страшные слухи. Модэ вырос, он оказался сильнее и хитрее чем думали про него, и все князья теперь хотели чтобы после Тоуманя правил он.
Шаньюй вздохнул, тревожно огляделся по сторонам. Вот и младший сын — Ичис чжучи-князь, наследник, говорит о чем-то со старыми воинами. Царевич смеется и шутит, старики смеются в ответ. У него светлое лицо, лицо смелого юноши, не то, что у Модэ — заострившееся, черное от солнца. Ичис — любимый сын. Все любят его, но шаньюем ему не быть. Чжучи-князь добр, он ласков, как котенок, а шаньюй должен быть жестоким, как снежный барс.
«Когда я стану стар, когда я отойду к праотцам, они разорвут его, — думал Тоумань — Модэ погубит всех моих детей. Нужно было убить его наверняка. Или… Или сейчас же собрать племена да и объявить Модэ чжучи-князем? Нет. Все равно не пощадит».