Мое самодержавное правление
Шрифт:
Случилось, что Фельдман поддался на чью-то просьбу, не знаю хорошенько, своих ли добрых знакомых или кого-нибудь из высокопоставленных лиц, и дозволил им осмотреть модель Севастополя. Сторож, на обязанности которого было содержать этот зал и модели в порядке, заметил, что, кроме группы лиц, допущенных Фельдманом, по модельной ходят еще каких-то два господина, которые держатся особняком и делают какие-то отметки в своих записных книжках.
Он сказал об этом офицеру, провожавшему гостей Фельдмана и объяснявшему им на модели Севастополя сущность происходивших там событий. Офицер подошел к двум непрошеным гостям и попросил их немедля удалиться, что они, конечно, и сделали. Кто они были, я не мог узнать
Об этом маленьком приключении кто-то донес государю, и вот он приехал к нам в замок, грозный, как буря. Никогда еще прежде не случалось мне видеть его в таком сильном припадке гнева, как в этот раз.
Чуть не столкнувшись с государем, Фельдман остановился и отвесил глубокий поклон. Он был небольшого роста, плечистый и с большой лысой головой. Государю он приходился почти по пояс.
– Как ты осмелился, старый дурак, – кричал на него государь, грозя пальцем, – нарушать мое строжайшее приказание о моделях? Как ты осмелился пускать туда посторонних, когда и инженерам я не доверяю эти вещи? До такой небрежности довести, что с улицы могли забраться лица, совершенно неизвестные?
Для того ли я поставил тебя здесь комендантом? Что ты продать меня, что ли, хочешь? Не комендантом тебе быть этого замка, а самому сидеть в каземате под тремя запорами! Я не пощажу твоей глупой лысой головы, а отправлю туда, где солнце никогда не восходит! Если тебе я не могу довериться, то кому же после того мне верить.
Я не припомню в точности всего, что говорил государь несчастному коменданту, и привожу эти фразы только приблизительно верно в гораздо более мягкой форме, чем говорил государь, который в своем неудержимом гневе решительно не стеснялся никакими выражениями.
Фельдман не осмеливался да и не имел возможности что-нибудь сказать в свое оправдание. Во все время грозной речи государя он только молча кланялся и был красен как рак. Я думал, глядя на него, что с ним тут же сделается удар, и он упадет замертво. Государь говорил, то есть, вернее сказать, кричал, долго и много, все время сильно жестикулируя и беспрестанно грозя пальцем.
Мы, офицеры, и все наше начальство, понемногу и потихоньку собравшееся в нашем классе, стояли ни живы ни мертвы, каждую минуту ожидая, что, покончив с Фельдманом, государь обратится к нам и, заметив какой-нибудь беспорядок, задаст и нам трепку. Но ему, видимо, было не до нас.
Вылив свой гнев на Фельдмана, он прошел дальше, не простившись с нами, как вошел не поздоровавшись.
И это было последний раз, что мы его видели. Так его фигура и запечатлелась во мне на всю жизнь, в своем грозном величии, заглушая тот симпатичный его образ, когда он являлся не Юпитером-громовержцем, а добрым любящим отцом своих многочисленных детей.
Ф. А. Бурдин. Воспоминания артиста об Императоре Николае Павловиче [373]
373
Исторический вестник. 1886. Т. 23. № 1. С. 144–153.
Государь Николай Павлович страстно любил театр. По обилию талантов русский театр тогда был в блестящем состоянии. Каратыгины, Сосницкие, Брянские, Рязанцев, Дюр, Мартынов, Самойловы, Максимов, Асенкова, не говоря уже о второстепенных артистах, могли быть украшением любой европейской сцены.
Вот что мне рассказывал известный французский актер Верне о русских
«Когда мы приехали, – говорил Верне, – в Петербург в начале тридцатых годов, нам сказали, что на русской сцене играют “Свадьбу Фигаро”; нам это показалось забавным, и мы, ради курьеза, пошли посмотреть.
Посмотрели да и ахнули: такое прекрасное исполнение произведения Бомарше сделало бы честь французской комедии. Каратыгины, Рязанцев, Сосницкая и Асенкова были безукоризненны, но более всех нас поразил Сосницкий в роли Фигаро. Это было олицетворение живого, плутоватого испанца; какая ловкость, какая мимика!
Он был легче пуха и неуловимей ветра, – выразился Верне. – Почти сконфуженные мы вышли из театра, видя, что не учить варваров, а самим нам можно было у них поучиться».
Вот в каком положении была тогда русская труппа, по словам чужеземного специалиста.
Этому блестящему состоянию русского театра, кроме высочайшего внимания, искусство было обязано также известным любителям сцены: князю Шаховскому, Грибоедову, Катенину, Гнедичу, Кокошкину, – которые сердечно относились к артистам, давали им возможность развиваться в своем кружке и в то же время писали для сцены.
Балет тоже отличался блеском, имея во главе первоклассных европейских балерин: Тальони, Фанни Эльслер, Черито, Карлоту Гризи и др. [374] , а французский театр по своему составу мог соперничать с Comedie Francaise; довольно назвать супругов Аллан, Брессана, Дюфура, Плесси, Вольнис, Мейер, Бертон, Руже, Готи, Верне, позднее Лемениль и других.
374
Из русских Андреянова, Смирнова и Шлефохт.
Очень понятно, какую пользу могли извлекать русские артисты, видя такие примеры.
Русская опера только что зарождалась, не имея еще родных композиторов до появления Глинки, хотя и в ней были выходящие из ряда таланты, как, например, Петров и его жена. Петров как певец и актер исполнял Бертрама в «Роберте» в таком совершенстве, до которого, по мнению знатоков, не достигал никто из иностранных артистов, появлявшихся на петербургской сцене.
Театр был любимым удовольствием государя Николая Павловича, и он на все его отрасли обращал одинаковое внимание; скабрезных пьес и фарсов не терпел, прекрасно понимал искусство и особенно любил haute comedie [375] , а русскими любимыми пьесами были: «Горе от ума» и «Ревизор».
375
Высокая комедия. (Фр.)
Пьесы ставились тщательно, как того требовало достоинство императорского театра, на декорации и костюмы денег не жалели, чем и пользовались чиновники, наживая большие состояния; постановка балетов, по их смете, обходилась от 30 до 40 тысяч.
За малейший беспорядок государь взыскивал с распорядителей строго и однажды приказал посадить под арест на три дня известного декоратора и машиниста Роллера за то, что при перемене одна декорация запуталась за другую.
Он был не повинен в цензурных безобразиях того времени, где чиновники, стараясь выказать свое усердие, были les royalists plus que le roi [376] . Лучшим доказательством тому служит, что он лично пропустил для сцены «Горе от ума» и «Ревизора».
376
Более роялисты, чем сам король. (Фр.)