Мое собачье дело
Шрифт:
– Вот почему все люди такие? – обиженно ответил священник. – Не жизнь, а невыносимость какая-то. Грустно, болезненно и отвратно об этом даже размышлять, не то чтобы пребывать в нем. Осмысление мира – это доказательство его бессмысленности, а дух – пленник идеи о том, что само по себе осмысление это возможно.
Затем он сделал паузу и добавил:
– Я, кстати, как-то прочел, что деревья – это люди, которые в прошлой жизни в порнухе снимались. Как думаешь, правда или нет?
– Ты что приходил-то? – уныло спросил Вольф, убирая пустую бутылку со стола.
– Ангел сегодня во сне мне рассказал
«У нас на питомнике и кошек-то нет», – подумал Вольф.
Проводив качающегося священника взглядом, начальник питомника погрузился в воспоминания, которые одноклассник разбередил своими вопросами…
Это письмо он помнил практически наизусть. Как же давно это было: лет девятнадцать прошло, кажется. Когда она узнала, что забеременела, сразу засобиралась. Захотелось уехать далеко и надолго с глаз долой, но он остановил, трудоустроил на свой питомник и пообещал всесторонне помогать. Она же ожидала иного, поэтому и оставила письмо у него на рабочем столе.
Молодой начальник подразделения обнаружил его рано утром. Открыл. Сел читать у окна.
«Здравствуй, Витя.
Что вообще веселит твою душу? Ведь что-то должно радовать и огорчать тебя? Бесить?! Балет, влажные салфетки, когда водят пенопластом по стеклу? Или аромат ландышей в душном, затхлом и спертом помещении. Такой зловонный и проникающий в любую дырочку аромат ландышей.
Или, возможно, что-то придает твоей жизни значимость. Лично для меня она появляется в простом, самом незатейливом. Например, зерна граната на детской ладони или мокрые камни на побережье моря. Это неповторимое зрелище. Или губы жирафа, ты когда-нибудь трогал губы жирафа? Это невозможно как приятно, черт побери. Сегодня очень захотелось надеть красное платье. Знаешь, когда осень, всегда хочется соответствовать. Как еще по-другому, я просто не знаю. Уверенна, если выряжусь в это дурацкое платье и напьюсь красного вина до одури, выползу босиком на улицу и пойду по лужам, что-то да изменится в лучшую сторону. Ты же наверняка заметил, что все люди, все хотят счастья. Никто не желает быть брошенным, отвергнутым или обманутым. Мертвым.
Возможно, я даже простыну и умру в эту осень. Но я так хочу этого.
Зачем я пишу тебе эти строки? Вот, предположим, ты есть у меня, а я у тебя. И неужели ты не понимаешь, – повторяешь и повторяешь ты, – что счастье для меня – чтобы ты была рядом, когда ты нужна. А когда не нужна, чтобы тебя не было. Все очень просто.
Я не понимаю, о чем ты говоришь? Это то же самое, если бы я научилась понимать все, что происходит вокруг: в мире, во вселенной, у бога во рту.
Поняв тебя, может, тогда бы я поняла, что самые болтливые существа на Земле – это деревья. Самые влюбленные – собаки. И самые чувственные – блохи. А люди? Вот тебе и вопросик так вопросик. А, Витька?
Хорошие преподаватели вокала буквально вытаскивают на поверхность голос своих учеников. Они его каким-то
Теперь я понимаю, что созидая любовь, нужно нести ответственность. Но человек видимо так устроен, и даже создатель тут ни при чем: это не он нас такими сделал и не он заставил быть такими. Счастье человека – это бог рядом, когда он нужен, а когда не нужен, чтобы его не было.
С душевной теплотой, твоя Люба Изварзина.
PS: нашу дочь я выращу и воспитаю сама, и не смей даже начать об этом разговор. В отличие от моей матери я стану для нее самым близким и преданным другом. Мы будем сидеть с ней на балконе, болтать ногами и пить чай со сливовым вареньем. И еще мы будем смотреть на наших с ней летающих людей, тех самых, которых ты так и не разглядел в моем небе».
Виктор Августович помыл стакан от коньяка в небольшой раковине, устроенной в углу кабинета за ширмой. Налил в него уже остывшей воды и с надеждой сыпанул горсть чая.
«Ведь это же я когда-то говорил ей: я люблю тебя, милая. И она верила, и я верил. Куда же потом делась все это? Я смотрел ей в глаза, нежно теребя теплую ладонь. Теперь ее чужие руки стали холодными и черствыми, как наждачная бумага. Или… они и были такими? Ни любви, ни заботы, ни сострадания?! Жизнь без счастья – тоже жизнь? Разве мы были что-то должны друг другу? Но ведь я точно знаю, это был не сон и не кадры кинохроники; мы гуляли всю ночь напролет, говоря о картинах, поэзии и собаках. Я нежно касался ее платья и получал от этих мимолетных прикосновений величайшее блаженство. Нам было наплевать, что за погода стоит и где мы будем через час или два или через сто лет. Мы летали над нашим городом, потихонечку огибая шпили домов, как на картинах Шагала. Я аккуратно придерживал ее за талию, а она… она, закрыв плотно глаза, просто верила мне.
Потом мы опустились ниже… к земле.
Она переехала ко мне, мы завели цветы на окне, кота и вечерами (только вечерами) говорили о прожитых часах друг без друга. Она все еще смотрела на меня нежно, я все еще ждал ее прикосновений.
Потом еще ниже…
Она стала мне настоящим другом. Во всем. До такой степени, что мне иногда не составляло труда просто оскорбить ее при своих друзьях и… даже забыть потом сказать «прости». Она молчала, потом задерживалась с учебы, и я никогда не спрашивал о том, где она была и с кем. А ведь она с кем-то была или сидела на нашем месте у реки и вспоминала наши полеты над городом.
Или не вспоминала?
Затем мы стали пересекаться раз в неделю в постели. Она, я, пустая квартирка, пустая жизнь. Я, мы, такие тяжелые, что легкий ветерок вряд ли поднимет нас двоих и понесет над крышами домов. Какие мы после всего этого летающие люди?
А теперь я вспоминаю это и не могу воспроизвести в своей голове то чувство. Мое чувство. Ее чувство. Если это и было с нами, то значит, мы были безумны, раз теперь я ничего не могу вспомнить. Или это был сон? Сон летающих людей о собственной разжиревшей жизни. А еще дочь, с которой она даже не позволяет познакомиться. Даже…