Мое время
Шрифт:
"Долго в цепях нас держали", - цитата из Кузьмы. Вы мне будете возражать?
– дескать, не только из жизни Кузьмы цитата? Правильно, и из Федорова, и более ранними датировано. Жаль, что при жизни Кузьмы, и еще лет двадцать после, не всем удавалось читать их судьбы в подлинниках.
Помню, там в рассказе по витрине пошли две трещины, как раз по числу героев, правда, была еще сноска на третью, что прошла по сердцу автора, но это уже можно считать лирическим отступлением.
А за рассказом осталось свое название.
Нужно добавить, что окно Юра Злотников
во все полотно - витрина с головными уборами, - магазин? ателье? vitrine?, и там за стеклом на дюралевых ветках висели шляпы и фуражки, как было принято в определенных кругах, хотя молодежь стала носить береты, и почему-то реабилитированные тоже..;
а на переднем плане наготове стояла черная машина, не "воронок", конечно, а то ли ЗИС, то ли ЗИЛ, и понятно, зрителям трудно было удержаться от игры отражений в ветровых и витринных стеклах, и уж совсем смешно было видеть свои искаженные фигуры на зеркально-пузатеньких дверцах машины.
Слава Богу, Злотникова "воронок" не тронул.
До знакомства с Кузьмой я знала людей, вернувшихся из лагерей, - В.М. Шульмана, Ю.Б. Румера и других, но по моим тем временам их судьбы казались столь обширно-легендарными, что тюрьма как бы "входила" в очередь событий (Господи, грех какой!).
Они были "нашими отцами", а отцы наши чего только не пережили, родившись еще при царе: революции, войны, разруху, голод... Мы даже будто привыкли, что у многих и вовсе нет отцов, матерей - реже.
А Кузьма был ровесником моей сестры, то есть совсем рядом, близко, его жизнь была представима.
Его жизнь могла быть такой же ровной и лаконичной, как наша. В неполные двадцать ее проломило трещиной.
Отец Кузьмы - большевик, директор завода или комбината какого-то, умер рано.
Кузьма всегда акцентировал: "Мой отец - больше-вик!", когда наше поколение сопляков, отдавших в свое время дань диссидентству, клевало на него, как на "жи-вую контру".
Кузьма, может быть, даже мало помнил отца.
Мать - простая работница, умерла, когда Кузьме было лет восемнадцать. Он ее очень любил.
А еще говорил: "Я дитя любви", - с особенной интонацией, как бы о себе - изначально счастливом человеке.
Он учился в школе, затем поступил в техникум. Как-то мы ходили с ним к Андронникову монастырю и там вдоль внешней стены лазали на фонарные столбы отыскивать "его фонари", - им делали такие заказы в техникум. Гордился. Когда умерла мама, работал два года на железной дороге.
Кузьма ходил в литобъединение (совсем как мы), и все его близкие друзья. И с ними же - их приятель, который оказался сексотом. Потом мы будем рассматривать фотографии: они там все, друзья Кузьмы, сидят, чай пьют, вино дешевое, стихи читают, и этот с ними, "сын врага народа", которого "воспитали в детдоме искупать родительские грехи", ведь не купили, по всей "чести" доносил.
А
Нас познакомила моя подружка Наташка на вернисаже Лермонтова. Кузьма работал тогда в литмузее замом по хозчасти. Официальным организатором выставки, понятно, считался не он. Но вездесущ.
Там-здесь возникает его высоченная фигура, взметывается, пикирует, парит над всеми высокая голова, заносчивая. Весь в жестикуляциях, как бы в жестяном бряцании. Усат. Дон Кихот?
– первое приходит на ум, но чувствуешь, обознался, - что-то рядом, но другое, ах, конечно же, - француз, мушкетер, не обязательно Д`Арта-ньян, может быть, какой-нибудь Маркиз (его так и назовет Женя Федоров в своем романе), и ясно, что "бряцает шпага", цепляя за непомерно длинные ноги, они тоже в полном участии: то на колено встанет, то распружинит циркулем или "чиркнет шпорами". Руки особенно выразительны с точной, но нарочито резкой пластикой, при этом кисти рук, пальцы нечетких, как бы смазанных очертаний, мальчиковые, или еще "поповские", про такие говорят. Голову вскидывает, даже задирает, и вызывающи не столько усы, скорее зубы, щерятся своим малым числом, прокуренные, плохие, хохочут широко показываясь, картавят в удивительно милых мягких губах...
– Как я вам нравлюсь?
– Нравитесь.
– Это я и сам знаю, спрашиваю, как?
Сначала я еще легко хохотала и острила, и сама заедалась, и парировала фехтовальные выпады, - мы ведь энские тоже были шиты не лыком.
Но потом в доме Полины Георгиевны (ставшем моим московским) состоялось наше "официальное" знакомство под маркой: "два гения встретятся" (это Полина успела меня так полюбить).
Я сразу представила, как раздражится первый гений,
и уж спуску он мне не даст. "Драться до последнего", - решила я, даже украдкой подправила причесочку (что потом Полина мне всегда "припоминала"). Впрочем, ско-рее с испугу, "хитрости завоевателя" я как бы не держала: "Признаний не ищу", "Бой! Честный бой!".
(Господи, как смешно сейчас).
Встреча с Кузьмой получилась ошеломляющей, как удар, - поначалу, казалось, земля поплыла из-под ног.
Но удар не разрушительный, а такой, от которого возникает звучание, например, какого-нибудь струнного инструмента. И когда расслышишь отзвук в себе, воевать не хочется (но славно, славно не утратить игры гусарских или мушкетерских блескучих позвякиваний).
И звучание строится в фигурность разговора, который потом так и длится всю мою жизнь.
Но разговор с Кузьмой - это особенная тема.
Вот лучше просто "фото-этюд" нашей "Тайной еже-ве-чери", или камерная картинка: он полулежит на тахте, и мы - кругом возле него: апостолы, иуды, магдалины, марфы. Иногда у него в комнате, но чаще всего в доме Полины.
Однако, композиционно картина всегда выстраивается по закону "золотого деления":
целое относится к большему,
как большее - к меньшему,
то есть по закону равновесия...