Могикане Парижа
Шрифт:
Всю эту бурю скрытой злобы породил небольшой букет из фиалок, который каждый искал и не находил между десятками букетов, валявшихся на креслах и диванах, да тот взгляд, который бросила артистка на ложу, из которой он вылетел. Она спешно подняла его и радостно поднесла к губам. И вот эти-то, по-видимому, совершенно ничтожные мелочи и были отмечены и перетолкованы на самые различные лады, и на безукоризненную репутацию молодой девушки, до сих пор составлявшую лучший цветок в ее венке, пала в этот вечер первая тень.
Маркиз
Девушка нагнулась к нему и почти шепотом ответила:
– Это был мой духовник, маркиз.
– Как, ваш духовник?
– Ну, да. Только не старый, а новый.
– Ничего не понимаю!
– А между тем, это очень понятно вообще, и для вас в особенности. Ведь вы сами разбили мою решимость поступить в монастырь. Мой ангажемент окончательно решен сегодня, а мое послушничество начинается завтра. Естественно, что мой духовник хотел посмотреть, что я делаю, и вообще, по возможности, познакомиться с личностью своей новой послушницы.
Старый граф д’Асперн, не слыхавший ее ответа маркизу, спросил ее о том же самом.
– Вам, граф, я могу сказать правду, потому что вы особенно старательно распространяете слух, будто я выхожу замуж, – сказала она. – По правде сказать, знаю, за что вы оказываете мне эту злую услугу, потому что я люблю вас все-таки больше, чем остальных. Ну, так вот видите, граф, этот букет от моего жениха. Белая роза есть символ моей добродетели, а фиалка олицетворяет его скромность. Нюхайте фиалки, граф, и старайтесь запомнить их аромат.
Наконец, один из секретарей русского посольства, молодой граф Ершов, пристально взглянул ей в лицо и тоже спросил о букете.
– Вот это прекрасно! – вскричала она громко. – Да вы серьезно меня об этом спрашиваете?
– Разумеется, совершенно серьезно, – ответил граф.
– Значит, вы сами хотите сделать этих господ свидетелями наших интимных условий?
– Простите, но я вас не понимаю! – возразил московский денди.
– Хорошо. Господа, вот в чем дело! Вы ведь знаете, что меня приглашали в императорский театр в Петербурге?
Одни ответили, что знают, другие, что – нет.
– Это приглашение должен был мне передать граф Ершов. Условия в высшей степени выгодные, но граф хотел сделать их еще заманчивее и предложил мне вдобавок и свое сердце. Я все не решалась принять ни того, ни другого. Тогда он сказал: «Если сегодня вечером, прекрасная Розина, вы
– Значит, вы уезжаете в Петербург? – вскричало несколько голосов.
– Если не уеду в Индию, куда меня опять зовет Рунжет Сингх в королевский театр Лахора, что вы можете видеть даже по великолепному посланию, которое мне препроводил его посланник сегодня вечером.
– Значит, ваш ангажемент? – спросил маркиз Гиммель.
– Спрятан вот здесь, в этом мускусном мешке, – ответила артистка. – Не показываю его вам потому, что он написан на хинди. Но завтра я прикажу перевести его, и, если условия такие, как я надеюсь, я назначу людям, желающим меня видеть, свидание на берегах Инда или в Пенджабе. Но так как до Петербурга отсюда тысячу лье, до Лахора – целых четыре, а времени мне терять нечего, – продолжала она, – то вы позволите мне проститься с вами и обещать вам, что я никогда не забуду доброты, с которой вы относились ко мне.
Она с прелестной улыбкой сделала безукоризненный в хореографическом смысле реверанс всему славному собранию и пошла к выходу. Поклонники проводили ее шумной толпой до театральной площади, то есть до подножки ее кареты, в которую она прыгнула, как колибри в свое гнездышко.
Кучер дернул вожжами, и все шляпы поднялись над головами, точно их сорвал неукротимый смерч.
Карета покатилась через Августинерштрассе и Крюгерштрассе к Зейлерштадту, где был отель артистки.
II. История одного ребенка
Если бы один из зрителей, вышедших из театра, боясь слишком резкого перехода от только что пронесшихся перед ним волшебных картин к убогой правде обыденной жизни, вместо того чтобы направиться домой, вздумал пройти к замку Шёнбрунн, чтобы полюбоваться чудной, залитой лунным светом панорамой, то увидел бы в одном из окон левого флигеля замка ярко освещенную фигуру молодого человека лет шестнадцати. Он стоял, облокотившись на подоконник, и, по-видимому, наслаждался расстилавшимся перед ним видом.
В сущности, этот юноша-ребенок смотрел вовсе не на картину ночной красоты, а только на дорогу, ведущую от Шёнбрунна к Вене, и напряженно прислушивался к любому малейшему звуку, доносившемуся до него со стороны города.
Зритель, глядя на его фигуру, одетую в белый мундир австрийского полковника, был бы поражен его исполненной грусти красотой. В своей задумчивой позе он казался или влюбленным, ожидающим первого свидания, или поэтом, ищущим в ночной тишине вдохновения для своих первых стихов.