Мои воспоминания. Книга вторая
Шрифт:
Толки о генеральной забастовке, помимо общей тревоги, которую слухи вселяли, заботили нас еще и в чисто личном отношении. Дело в том, что наш маленький Коля, которому теперь было три с половиной года, все чаще и чаще болел какой-то невыясненной, но очень изнуряющей болезнью. Лечивший его доктор решил, что это малярия, и тогда явилось подозрение, не схватил ли наш мальчик недуг в Анцио или во время той экскурсии, которую Анна Карловна предприняла с детьми на озеро Альбано, проехав часть пути по пресловутым Понтийским болотам, тогда еще не всюду осушенным. Доктор считал, что единственным спасением для мальчика была бы перемена климата, и усиленно советовал длительное пребывание где-нибудь в Бретани или в Нормандии. В Петербурге меня ничего не держало, если не считать уже близившейся к концу работы по устройству Таврической выставки, и поэтому было решено, что как только выставка откроется, мы тронемся в путь. На первых порах проектировалось поселиться где-нибудь в Версале или в Сен-Клу. Я успел заручиться через Юру Арцыбушева поручением от
На самом деле все обошлось несколько иначе. Петербург и Россию пришлось покинуть несколько раньше, чем предполагалось, вследствие чего я не присутствовал на открытии выставки. Таким образом, я лишился случая увидать еще раз вблизи государя (после 9 января было особенно интересно войти в какой-то личный контакт с тем, кто без личной вины уже тогда нес ответственность за это тяжкое преступление). По приезде в Париж мы поселились на первых порах не в окрестностях его, а в самом городе, причем я, к великому своему огорчению, сразу лишился того заработка, на который вполне рассчитывал. Моих фельетонов было помещено всего два (они у меня не сохранились, и теперь я забыл самые их темы), зато оправдалась французская пословица: «Кто место свое покидает, тот его теряет». Впрочем, пожалуй, самая моя манера писать, самые мои мысли и интересы в связи с усилением грозового настроения в России просто оказались несозвучными с моментом. Приблизить же срок нашего отъезда пришлось из-за того, что слухи о генеральной забастовке (и прекращении движения на железнодорожных путях) росли и приобретали особенно тревожный характер. Мы и собрались к отъезду в каких-то нервных попытках, рассчитали прислугу и, сдав все дела по ликвидации квартиры Жене Лансере, тронулись в путь. Ехали мы до самой границы в сплошном страхе, как бы не застрять в пути, и, лишь перевалив через границу, вздохнули спокойно.
Еще несколько слов о Таврической выставке. В момент моего отъезда устройство ее в главных своих частях было закончено. Я все исполнил, что от меня ожидалось, и покидал Петербург со спокойной совестью. Все картины и скульптуры висели согласно выработанному плану, монументальные портреты государей украшали под своими балдахинами центральные места — в залах, посвященных эпохам каждого царствования. Под высокими полированными белыми колоннами зеленый уголок бакстовского сада являлся особенно приятным местом отдохновения. Было что-то давяще-душное в том многолюдном пестром сборище, что представляли собой все эти вельможи, облаченные в золотое шитье, все эти расфуфыренные дамы, весь этот некрополь, вся эта суета сует, и вот, сидя в садике в обществе беломраморных бюстов, можно было передохнуть.
Все было готово, все расставлено и развешено, и только в последних залах, предоставленных XIX веку, продолжалась работа по раскладке миниатюр и акварелей по витринам, а наши адъютанты, среди которых особым усердием отличался милый Кока Врангель, нашпиливали номера и этикетки, носясь по всей выставке. Я мог вполне судить об удаче общего эффекта, который получился поистине грандиозным. С тем более тяжелым сердцем, чуть не плача, прошелся я в последний раз по всем залам, сознавая, что мне не достанется и малейшая доля той чести, которую я заслуживал в качестве одного из инициаторов и одного из главных реализаторов этой колоссальной затеи. Надеяться на то, что Сергей заступится за отсутствующего друга, я не мог. К тому же он был зол на меня за то, что я его покидаю в такую важную минуту.
Впоследствии из писем и из устных рассказов я узнал, как сошел самый праздник, открытие выставки. Сошел он по раз установленному церемониалу: государь, прибыв вместе с значительным числом членов царской фамилии, медленно прошел по этой нескончаемой галерее предков. Объяснения давали Дягилев, великий князь Николай Михайлович и П. Я. Дашков. По окончании обзора, длившегося около двух часов, Николай II благодарил и своего дядю, и Дягилева, и Дашкова, но при этом не было произнесено ничего такого, что выдало бы какое-то личное его отношение ко всему осмотренному. А между тем ведь все это имело к нему именно личное отношение, все это говорило о прошлом российской монархии, о предшественниках его, Николая II, на троне, а также об их сотрудниках и сподвижниках. Известно было, что государь интересуется историей, а здесь развернулся грандиозный парад истории, что неминуемо должно было так или иначе затронуть его душу. Но или тут еще раз сказался тот эмоциональный паралич, которым страдал государь, его неспособность выявлять свои чувства, или же ему могло показаться, что все эти предки таят какие-то горькие упреки или грозные предостережения. И ему, неповинному в том, что таким создала его природа, стало от всех этих упреков и угроз невыносимо тяжело.
Не помню, поспел ли ко дню открытия каталог (точнее, каталоги), но вчерне он уже был составлен при мне, и я успел с Сергеем и с Врангелем продержать несколько корректур. Все или почти все портреты были фотографированы, и я поспешил сдать в мое любезное издательство Красного Креста значительное количество их для печатания открыток, которые должны были продаваться на выставке с первого же дня ее открытия. Для увековечения столь исключительной затеи тогда же было задумано и несравненно более значительное издание, но, к сожалению, в течение наступившего
В связи с выставкой у меня возникла и другая мысль, точнее, что моя давнишняя мечта представилась тогда вполне осуществимой. Я говорю об Историческом музее в Петербурге, в основу которого легли бы если не все портреты, бывшие на выставке, то весьма значительная часть их. Портреты из дворцов могли бы, во всяком случае, быть переданы в такие специальные хранилища по высочайшему повелению, а среди частных владельцев несомненно нашлось бы немало, которые согласились бы пожертвовать или продать то, что у них сохранилось. В качестве же идеального здания для такого собрания мне казалось, что трудно было бы найти что-либо более подходящее, нежели Михайловский (Инженерный) замок, который уже сам по себе является перворазрядным художественным и историческим памятником. Эти мысли я изложил в одном из своих фельетонов в газете «Слово» (куда я вернулся, выйдя из состава сотрудников «Руси»), однако какого-либо сочувственного отклика на это свое предположение я не встретил, а от своего ближайшего друга — Д. Философова — я получил (уже живя в Версале) очень строгий нагоняй. Он нашел почему-то мой проект верхом пошлости. Очевидно было, что мое выступление было несвоевременным, а следовательно, и ненужным. Однако я и по сей день считаю, что мысль моя была хорошая (слишком хорошая) и что если бы она осуществилась, то Петербург и вся Россия обладала бы теперь изумительным по своей грандиозности хранилищем своего славного прошлого.
КНИГА ПЯТАЯ
ГЛАВА 1
Лето 1905 и 1906 годов. Примель
Свои памятные записки я прервал на том, как в феврале 1905 года мы всей семьей в пять человек в сопровождении племянницы Сони Лансере отправились на продолжительное пребывание за границу — в Париж. Я только что тогда успел закончить свою часть работ по устройству грандиозной выставки русских портретов в Таврическом дворце, однако не пожелал остаться еще на три дня, когда должно было состояться ее торжественное открытие в присутствии царской фамилии.
То было своего рода бегство. Надлежало как можно скорее увезти нашего маленького четырехлетнего Колю (лишь впоследствии переименованного в Коку) из зловредного для него петербургского климата, и надо было особенно с этим спешить, так как упорно ходили слухи, что с минуты на минуту может произойти общая забастовка. В воздухе уже чувствовалась революция в связи с тяжелым положением на японском фронте и под потрясшим все слои впечатлением от кровопролития 9 января. Генеральная забастовка — нечто до того времени никогда не бывавшее — грозила прервать, быть может, и на очень долго, железнодорожное движение, а там предвиделись всякие другие осложнения и непорядки.
Денег у нас оставалось от отцовского наследства лишь тысяч пятнадцать (в облигациях), а с совершенно верным и немаловажным заработком, заключавшимся в сотрудничестве в одной из самых распространенных газет, ничего не вышло. Эта утрата материальной опоры привела к тому, что, очутившись на чужбине, мне с женой сразу стало очень неуютно — тем более, что, покидая надолго Петербург, мы распростились с нашей недавно нанятой и во всех отношениях прекрасной квартирой на 1-й линии у Тучкова моста, а все наши вещи были расставлены по складам, по родным и знакомым. У нас на родине не было больше ни кола, ни двора — самого дома. К этому материальному вопросу я постараюсь более не возвращаться, но должен сказать, что именно он нас чрезвычайно мучил в течение всех двух с половиной лет, которые мы тогда прожили за границей — тем более, что моментами этот вопрос обострялся в чрезвычайной степени. С точки зрения нормального благоразумия наша вся эта тогдашняя авантюра могла бы подвергаться и очень сильной критике, но нам казалось, что иного выхода нет и что для спасения нашего мальчика такая жертва необходима. С другой стороны, надо признать, что в этой авантюре, наряду с мучительными и тревожными, было немало радостных моментов, и в общем у нас сохранилось о том времени скорее светлое воспоминание. Много способствовало тому, что мы целый год (с осени 1905 г.) провели в божественном Версале, а оба раза на лето возвращались в Бретань, к которой и у меня, и у жены, и у детей было какое-то чувство удивительной близости и нежности.