Мои воспоминания. Книга вторая
Шрифт:
Подкоп обнаружился на одном из заседаний Комитета выставки в Ново-Михайловском дворце, на котором присутствовали, кроме меня, несколько ученых, хранитель Артиллерийского музея Струков и П. Я. Дашков, но на котором, к моему большому удивлению, я не увидал Дягилева: великий князь сначала возобновил свои жалобы на отсутствовавшего, а затем прямо объявил, что он решил сменить Дягилева, причем он прибавил, что собирается на следующий же день отправиться в Царское Село для того специально, чтобы испросить у его величества соизволения на назначение на должность комиссара выставки иного лица. За этим сообщением великого князя наступило гробовое молчание. Всем стало как-то стыдно за нашего председателя… Прервал молчание Дашков. Он встал и замахал руками, не будучи сразу в состоянии справиться со своим заиканием, а затем выпалил, сильно повысив голос, целую громовую речь. С тоном крайнего возмущения он запротестовал против самой возможности отнять у Дягилева то, что было его идеей и на что им уже положено столько труда; кончил же Дашков угрозой, что он ни минуты не останется в составе выставочного комитета, если действительно его императорское высочество исполнит высказанное намерение. Такой взрыв смутил великого князя. Он сразу забил отбой, но Павел Яковлевич не унимался и продолжал усовещевать нашего
Дашков был так возмущен за Дягилева, он так разволновался и расстроился, что, когда мы вскоре покинули дворец, он попросил меня, несмотря на поздний час, проводить его пешком до Михайловской площади, а когда мы дошли до его дома, он пригласил меня зайти. И вот тут, в комнате, обыкновенно служившей каким-то преддверием столовой, он в течение нескольких часов продолжал возмущаться и разбирать по косточкам великого князя. Никогда еще я не видал благодушного, уравновешенного Павла Яковлевича, всегда, несмотря на легкий оттенок либеральности, столь лояльного в отношении всего, что касается монарха и его близких, в таком возбуждении! Ругая великого князя, он буквально задыхался, а заодно попало и государю, ибо Павел Яковлевич не сомневался, что хитроумному, лукавому дяде без труда удалось бы убедить племянника — тем более, что было известно, что сам Николай II недоброжелательно относится к Дягилеву с того самого момента, когда последний получил отставку «по третьему пункту». Под конец беседы (часам к трем ночи) у обоих у нас совершенно заплетались языки (была распита целая бутылка дивной морошки), а вернулся я домой пьяненький, но все еще в особенно приподнятом расположении духа. Вспоминая характерно судорожные, напоминавшие Петрушку жесты Павла Яковлевича, его хохот (вино его веселило, но за последние годы, с появлением симптомов грудной жабы, вино ему было строжайше запрещено), его премилое заикание, я в ночном одиночестве у себя в кабинете продолжал смеяться до слез. Незабвенная ночь! Милый Павел Яковлевич! Как особенно стал он мне мил после того, что так выразил благородство души и одержал столь блестящую победу над коварством.
Я забежал вперед и рассказал сцену, случившуюся уже тогда, когда работа над портретной выставкой была в полном разгаре. Теперь нужно вернуться назад и рассказать, что это была за затея и каково было мое личное отношение к ней.
Я уже неоднократно указывал на то, что одной из моих самых характерных черт всегда было очень сильное тяготение к прошлому — то, что кто-то назвал уродливым словом пассеизм. Стало это тяготение проявляться очень рано, и толчком к тому могли служить разные театральные впечатления. Немалую пищу я находил в этом отношении в самом нашем родительском доме, который был полон призраков. Ведь стены папиного кабинета были завешаны фамильными, частью очень хорошими портретами когда-то живших дядюшек и тетушек, а в его библиотеке очень много книг содержали изображения былых времен, и как раз многие из этих книг я не уставал рассматривать, причем мне особенно нравились всякие рыцари, пажи, старинные замки, жуткие подвальные темницы, грандиозные чертоги, внутренности соборов. Ко всему такому меня тянуло, и я очень рано сам стал пробовать свои силы в подражаниях подобным картинам. Затем решительным моментом в моей пассеистской мании были спектакли мейнингенцев, в первый раз посетивших Петербург в 1885 году. Постановки их буквально свели меня с ума. Одновременно родилась и моя книгомания, как раз специально направленная на ознакомление с «видимостью» прошлого, с тем, как все выглядело, как люди одевались, из чего состояла их обстановка и т. д. Рассказал я и о том, как я и Атя (в ней я находил полный отклик) увлекались, будучи еще совсем юными, музеем «Общества поощрения художеств», как нам захотелось окружить себя когда-нибудь такой же, столь нам много говорившей стариной.
Сильнейшим толчком в этой же мании были появление костюмных увражей Расине и Готтенрота, затем приобретение в 1888 году монументального сборника Г. Хирта «Kulturgeschichtliches Bilderbuch» (в 6-ти томах), годом позже приобретение четырехтомного «Словаря русских гравированных портретов» Ровинского, с которым я с тех пор никогда не расставался и который я всюду таскаю с собой. Незабываемое впечатление произвели на меня отдельные портреты, например, в 1883 году «Смолянки» Левицкого, украшавшие тогда комнаты Большого Петергофского дворца, и там же поразивший меня портрет Елисаветы Петровны девочкой. С момента какого-то моего влюбления в этот портрет начался вообще мой культ Елисаветы, доходивший временами до чего-то похожего на галлюцинации. Я был на седьмом небе, когда мне удалось купить (у букиниста Гартье на Невском) хороший портрет Елисаветы I в роскошной вычурной раме того же времени, после чего последовала покупка портретов Петра I (особого типа), Екатерины I, почтенного князя Шаховского, фельдмаршала Апраксина и мн. др. Одновременно я коллекционировал гравированные портреты разных деятелей и подписался на выходивший в Германии многотомный «Portraitwerk».
Любил я подолгу застревать в канцелярии Академии художеств, где все стены тогда были сплошь увешены портретами художников и любителей искусства, среди которых было несколько шедевров (лучший из них был портрет архитектора Кокоринова работы Левицкого). Постепенно я заразил пассеизмом своих друзей, и больше всего того, кто позже других подошел к нам. По моему настоянию во втором выпуске «Мира искусства» появились «Смолянки», а через год Дягилев, запуская другие всякие дела, занялся своей монографией, посвященной Левицкому, имея намерение в дальнейшем посвятить такие же исследования Рокотову, Боровиковскому, Щукину. Как все, чем он занимался, так и это получило скоро оттенок какой-то одержимости. Он запускал (к великому огорчению Философова) все другие, иногда и нужнейшие дела, просиживая целые дни в архивах или разъезжая по дворцам и усадьбам в поисках новых и новых изображений людей былых времен. Стали поговаривать и о том, что следовало бы устроить и специальную выставку вроде той, которую историк Петербурга Петров устроил в 1870 году.
Когда на нашем горизонте появился во всей своей необузданности юный барон H. H. Врангель и почти сразу заговорил о своем намерении устроить выставку исторических портретов, я усмотрел в этом исполнение чего-то давно желанного и изъявил сразу полную готовность помочь ему советом и делом, не сомневаясь, что и Дягилев так же взглянет на эту затею Врангеля. Но не тут-то было. Сергей увидал в «мальчишке» Врангеле конкурента, жестоко распек меня за данное согласие, сам же от принятия участия в выставке
Труд самого собирания (или, по крайней мере, нахождения) портретов был поделен между Сергеем и мной, но далеко не поровну — себе он взял наиболее тяжелую часть, мне же предоставил более легкую. Он поставил себе задачей объехать всю провинцию, т. е. все города и веси, все помещичьи усадьбы, о которых было слышно, что они обладают интересными в разных смыслах (но главным образом в художественном) портретами. И Дягилев выполнил значительную часть этой колоссальной программы, памятником чего являются изданные им «ведомости», в которых результаты этих его блужданий, часто сопряженных с большими неудобствами, с ужасной усталостью, перечислены (это издание ставилось особенно в вину великим князем «транжире» Дягилеву — «растратчику»). Мне же достались петербургские коллекции, часть московских, а кроме того, два отдельных, особенно интересных места: толстовская Ясная Поляна и Отрада графов Орловых-Давыдовых.
Однако, как это ни странно, — до Отрады-то я добрался и провел там целый день, а в Ясную Поляну к Толстым передумал ехать, хотя уже было испрошено и получено разрешение на мое посещение от графини Софьи Андреевны. Оставалось только дать телеграмму, что я еду, дабы были высланы лошади на станцию. Всякому показалось бы особенно любопытным войти в личный контакт с самым значительным человеком своего времени и увидеть его в обыденной обстановке, однако, по мере приближения намеченного дня, я все менее и менее радовался предстоящей встрече и, напротив, меня стал одолевать род ужаса перед ней, природу чего, однако, я не смог бы вполне выяснить. Мне с особенной ясностью представилась вся суета — царившая, как говорят, непрерывно в Ясной Поляне, в этом доме, всегда полном гостей, а самая беседа с Львом Николаевичем стала мне представляться все менее заманчивой. В свое время большое впечатление произвел рассказ о той ободряющей ласке, с которой Толстой встретил Философова и Дягилева в Москве в своем московском доме; тогда, в ответ на высказанное моими друзьями покаяние — что-де они плохие христиане, что они плохие ученики — его, Толстого, хоть и чувствуют всю правоту его проповеди, — он напомнил им об евангельском Закхее, которого Христос одобрил, хоть этот начальник мытарей отдал только половину своего имущества… Да, но то было пять или шесть лет тому назад, а что встречу я теперь? А вдруг Толстой станет меня корить и усовещевать? Хуже того, вдруг я, художник, вынужден буду выслушивать ту (с моей точки зрения) дикую ересь, которую он изложил в своей книге об искусстве? Спорить же я бы с ним не стал, и беседа могла бы получить очень нудный оборот. Лучше отказаться от соблазна. Я и отправил из Отрады телеграмму, что приехать не могу. Впрочем, я и сейчас не раскаиваюсь в таком малодушии. Разумеется, было бы крайне любопытно все увидать и услыхать, что я уже знал понаслышке (в величайших подробностях), разумеется, это был бы мне превосходный материал для занимательных рассказов, разумеется, мне бы позавидовали и Валечка, и Бакст, и Дима, и весьма еще многие, все это так, но, в сущности, все это было бы чем-то никчемно-суетным, пожалуй, даже чем-то снобистским, а такие чувства мне не хотелось мешать с моим подлинным пиететом к Толстому.
Из всех посещенных мной тогда ввиду нашей выставки мест наибольшее впечатление на меня произвела помянутая Отрада Орловых, и не столько сам трехэтажный из кирпича построенный и не отштукатуренный, совершенно простой дом, более похожий на фабрику, сколько то, что я нашел внутри, и опять-таки не его хозяин, который, мучимый очередным припадком мигрени, так ко мне и не вышел, а все то подобие «двора», что состояло из управляющих разных частей огромного хозяйства, а также из учителей и гувернеров того из молодых графов, который, пребывая от рожденья в полубезумном состоянии, никогда не покидал Отрады и проводил жизнь в своего рода заключении под непрерывным наблюдением врачей и помянутых гувернеров. Этот молодой человек оказался за завтраком сидящим как раз наискось от меня, но меня с ним не познакомили, а его странные судорожные движения, а временами и какое-то мычание вскоре объяснили, почему это так. Особенно меня поразило, что каждый кусок он, прежде чем положить в рот, тщательно и с весьма подозрительным видом обнюхивал. Его как будто преследовал страх, что его могут отравить. Мой сосед слева предостерег меня, чтобы я отнюдь не глядел в сторону несчастного, так как присутствие чужого уже беспокоило его, и это беспокойство могло бы кончиться буйным кризисом…
Велико было мое удивление, когда другим соседом за столом оказался дражайший друг детства — Лева Брюн де Сент-Ипполит, с которым я не встречался лет шестнадцать или восемнадцать. Теперь он состоял в Отраде ученым агрономом и жил там постоянно с женой и детьми в отдельном доме. После обеда я совершил с Левой большую прогулку вдоль двух прудов, лежащих перед садовым фасадом усадьбы и мимо каменного павильона, в котором хранилось ценное собрание научных инструментов и других предметов, принадлежавших Ломоносову. Побывали мы и на образцовой пасеке, где ученый пчеловод очень толково рассказал мне про жизнь в ульях, причем, несмотря на одетую на меня сетку, меня ужалила одна из жительниц этой многотысячной обители. Зашли мы и в церковь, имеющую форму окруженной колоннами ротонды и служащей родовой усыпальницей графов Орловых. Там похоронен и знаменитый фаворит Екатерины II, князь Григорий Григорьевич, а также его во цвете лет скончавшаяся жена. После прогулки я еще посидел час с Левой, вспоминая наше детское прошлое, а с вечерним поездом отбыл в Москву. С Левой я с тех пор не видался…