Моль
Шрифт:
— А теперь, что ж, теперь вернитесь к своим дневникам и давним заметкам, — сказал Собеседник, поднимаясь из-за стола. — И по-своему подходите к крушению судеб ваших героев. С точки зрения литературы, весьма робко приправленной историзмом. Продолжайте ваше дело, только, пожалуйста, не забудьте, что ваш историзм не перешагнул Сталина. Нет, нет, я вас не обвиняю! Я просто напомню вам, что на XXII съезде, это произошло в 1961 году, Хрущев вторично вернулся к жертвам Сталина и сказал так:
В президиум съезда поступили письма старых большевиков, в которых они предлагают увековечить память тех, кто… стал жертвами в период культа личности Сталина. Мы считаем это предложение правильным… Следует соорудить в Москве памятник, чтобы увековечить память товарищей, ставших жертвами произвола Сталина…
— Слова Хрущева о памятнике жертвам Сталина делегаты съезда, в том числе и Леонид Ильич Брежнев, бурно одобрили. Одобрили! В 1961 году. В 1964 году Брежнев скинул Хрущева
За Собеседником закрылась дверь. Автор погрузился в, свои дневники и записки, чтобы — без оглядки на диалектику! — окунуться в прошлое и рассказать —
О встрече Кулибина с Решковым, после которой ускорилось движение к развязке
Решкову казалось, что прошла вечность с тех пор, как возникла его странная привязанность к Кулибину, к этому отвергнутому всеми идеалисту. Идеалист мечтал создать книгу взлетов и падений, книгу больших дел и разбитых иллюзий.
Такую книгу хотел увидеть Решков. Это было желание обойденного судьбой человека, надежда, что кто-то, со стороны, пусть и мельком, скажет слово и в его оправдание. Только вряд ли появится такая книга! После Кулибина останутся разрозненные заметки. Попадут они в чека. Там их тщательно изучат, старательно выпишут фамилии и начнется розыск.
А может быть запискам суждена другая жизнь?
«Тогда что?» — спросил себя Решков.
Вместо ответа возник образ Кулибина с чистыми глазами. Старик слушал как судья, не удивляющийся исповеди преступника. Мудрый старик знал, что искреннее признание — это еще не всё, что в ворохе деталей и фактов скрыта некая таинственная сущность, имя которой объективная правда. О ней, конечно, можно и забыть. Достаточно фактов и деталей, чтоб всё завершилось виселицей или электрическим стулом.
Мудрый судья пускает в ход весы совести. С одной стороны — преступление, с другой — объективная правда.
Весы застыли в недоумении. Старик склоняет голову.
Решкову хотелось, чтобы в записках Кулибина была вся его, Леонида Николаевича Решкова, жизнь. Он не боялся этого. Он сам себе вынес приговор. Но пусть кто-то мимоходом взглянет и на объективную правду… Нет, не кто-то, а Кулибин, которого Решков как будто подталкивает к этому, всё и без утайки рассказывая о себе.
Вот и сейчас он убеждал Кулибина в том, что всё приближается к концу. Он просил Кулибина запомнить его слова, нужные для той, еще не написанной, книги, в которой должно найтись место и ему, Леониду Николаевичу Решкову.
— Эта наша встреча, — говорил Решков, — может быть заключительная. Кто знает! В эти дни я разыгрываю сложную игру с Суходоловым. У него, у Суходолова, тут есть свой информатор. Через него он знает, что именно я, — никто другой! — я опутал его тонкой сетью провокации, из которой ему не спастись. Информатор сообщил Суходолову, что пуля, которая будет всажена в его затылок, подготовлена мною! Но Суходолов не догадывается о главном, о том, что… что всё это лишь моя провокация. Цель? Заставить Суходолова расправиться со мною. Я хочу, чтоб — наконец — он взорвался и привел в исполнение тот приговор, который я сам себе вынес. Я даже не понимаю, — добавил Решков, — почему он тянет? Ведь он уже был здесь, в Москве. Он встретил меня. Он даже сунул руку в карман и… и раздумал. Загадка? Да! И она меня мучит. Мне надоело ждать, Владимир Борисович, а сам с собою, своими руками с собой я расправиться не могу. Почему? Вы думаете, об этом я не спрашивал себя? Спрашивал. Но ответить не смог, и не смогу уйти от того, что делал и делаю. Вы скажете: странно! Согласен, Владимир Борисович: странно. А в общем — не так и странно: я — винт сложной партийной машины. Винт может стать самим собой только тогда, когда машина будет разрушена. Я не могу ее разрушить, я сросся с ней, она — моя и… я ненавижу ее, хочу, надеюсь, что кто-то вытащит меня из нее и уничтожит. Чем скорее, тем лучше. Чтоб это произошло скорее — я подогреваю ненависть Суходолова, толкаю его к решительным действиям. Я его провоцирую. Помните, Владимир Борисович, мою предполагаемую поездку за границу? Да? Об этом раньше других получил информацию Суходолов. Подробную. Вплоть до того, что сперва, нелегально, через финскую границу, переберется мой помощник Мохов. С хорошим запасом бриллиантов. Потом — законно — уеду и я, и окажусь, вместе с Моховым, в числе «невозвращенцев», порвавших со строителями коммунизма. Всё, всё было подстроено ловко в этом, на языке чекистов, эпизоде. Никто не знал, что эпизод был нужен только мне, что цель эпизода — столкнуть меня с Суходоловым и заставить его своими суходоловскими руками привести в исполнение приговор, составленный мною, Леонидом Николаевичем Решковым. Никто об этом не знал, как никто, — и я, конечно, — не знал, что
— Куда это Атаманчик зашился? — однажды спросил у Суходолова Ступица. — Несколько дней не видел.
— Атаманчик? В Сибирь подался, — спокойно ответил Суходолов. — К знакомому в гости. Соскучился, к старому дружку тронулся, проведать.
— Ну и дела, — поднял плечи Ступица. — А ты не сказки сказываешь?
— Может и сказки, — согласился Суходолов. — Со сказкой к смерти легче двигаться.
— Ну и ну, — пробормотал Ступица. — Об какой смерти болтаешь? И как-то неинтересно, словно и сам не догадываешься, о чем треплешься. Всё треплешься, а надо бы уже кончать с Ловшиным. Да еще с некоторыми другими. Ты как думаешь, Семен Семеныч?
— Ловшин? Что ж, — согласился Суходолов. — Действуй. Тонко, с розыгрышем, чтоб другие прочие не сообразили ничего. Чтоб всё случилось по пьяной лавочке, что ли.
— Не бойсь, — сказал Ступица, — я втравлю его в азарт… в шалмане у Булдихи.
Это я вам, Владимир Борисович, развертываю «сценарий», составленный Суходоловым. Дальнейшие кадры? Через несколько дней Ступица встретился с Ловшиным у Булдихи. Пили. Потом играли в очко. А потом…
— Ну, всё, — рассмеялся Ловшин. — Не везет тебе, Ступица. Так что оставь себе мелочишку на похмелье. Чтоб голова не болела.
Только этого, казалось, и ждал Ступица.
— Играй, гад! — заорал он. — Вот на этот портсигар играй! Ну!
Ловшин с завистью посмотрел на золотой тяжелый портсигар, но играть отказался.
— Играй! — Ступица вскочил из-за стола. Все, находившиеся в шалмане, почувствовали, что теперь дело не закончится просто. Догадался об этом и Ловшин, хотя еще и не понимал, к чему клонит Ступица и потому прищурился и с презрением посмотрел на Ступицу.
— Ты чего глядишь? — спросил Ступица и шагнул к Ловшину. Тому надо было бы отодвинуться, но вместо этого он со свистом плюнул, явно рассчитывая, что такая выдержка смутит Ступицу. Но Ловшин ошибся. Ступица кинул взглядом на плевок и крикнул:
— Тут тебе и конец!
Но он не успел сунуть руку в карман. На Ступице уже висела Булдиха и вопила:
— Брось, Ступица! Ты что такое надумал?!
Ступица оттолкнул Булдиху, но Ловшина уже не было в шалмане.
Сценарий — есть сценарий, — продолжал Решков, — и дальше, Владимир Борисович, опять кадры. Узкий глухой и темный переулок спрятал Ловшина.
— Ушел, гад. Пусть пока погуляет. А ты налей мне водки, — приказал Ступица. — Чёрт с ним!
Но спокойствие его было напускное. Об этом происшествии у Булдихи он всё собирался и собирался рассказать Суходолову, но каждый раз откладывал, стыдясь сознаться в своей оплошности. И только через несколько дней, убедившись, что Ловшин таинственно исчез, Ступица во всем признался.