Молодой человек
Шрифт:
В летние теплые ночи я ночевал в лодках, и я знал, как воркует река на рассвете, в тумане, накатываясь на берег. Я ночевал в парках над Днепром и видел, как на восходе солнца открывали глаза черно-красные пионы. Я ночевал на станционных путях, в старых красных теплушках, и всю ночь гудели гудки, дрожала земля, — казалось, я уезжаю.
Но все это я не мог им сейчас объяснить и рассказать.
— Ну, так до свидания! — сказали они.
— До свидания, — сказал я.
В посылке были коржики с маком. Там, дома, в пятницу, когда пекли коржики, я уже
Пошел дождь, мелкий, холодный, подул ветер, и в самую душу проникала извечная горечь палых листьев.
Теперь мне некуда было идти, и я целые дни проводил на бирже, все боясь, что вдруг вызовут, вдруг наступит моя очередь, вдруг что-то случится невероятное, неведомое, а я и знать не буду.
Только после того, как закрывали биржу, я уходил на пристань к пароходу из Мозыря или на вокзал к одесскому и предлагал донести чемодан, все время выслушивая один и тот же вопрос: «А ты не драпанешь?..»
Если было мало пассажиров или носильщики уж слишком гонялись за мной, я подымался вверх по Бизаковской, заходил во дворы и предлагал напилить-наколоть дров, и не было случая, чтобы, нанимая, меня не спросили: «А ты не отрубишь себе палец?»
В те дни, когда я не находил ни одной доверчивой хозяйки, я шел в «1-е Госкино» и носил по Крещатику, по Университетской, по улице Франца Меринга на высокой палке рекламу: «Смотрите „Мисс Менд“!», «Тайна Мисс Менд!» Но этого я не любил, потому что люди, читая плакат, одновременно смотрели на меня, и мне было стыдно, что я занимаюсь таким пустячным делом.
Иногда я ходил на Днепр к взорванному Цепному мосту и наблюдал там работу котельщиков. Я приходил на Пост Волынский, на свежую, еще мягкую железнодорожную насыпь, где под полуденным солнцем рабочие-костыльщики, ухая, забивали костыли в новенькие просмоленные шпалы железнодорожной ветки, я видел, как впервые прошли по новой линии красные вагоны, и шпалы еще дрожали, и рельсы звенели. Я ходил по Лукьяновке, заглядывая в глубокие траншеи, откуда дышал на меня холод свежеразрытой земли. Мимо тянулись желтые от глины грабарки, бежали по деревянным настилам с тачками землекопы, рабочие-монтажники нежно опускали на мягкую земляную постель трубы нового водопровода. Я ходил на Шулявку, к «Большевику», я ходил на Подол, и на Соломенку, и на Демиевку, я был всюду, где пахло известкой и кирпичом новой стройки, и ужасно завидовал каменщикам, и штукатурам, и кровельщикам, но я еще ничего не умел и пока никому не был нужен.
— Аскольд!
В своей черной косоворотке и кепочке он шагал вверх по Владимирской с перевязанной ремешком пачкой книг.
Я очень обрадовался ему, он был из той, уже забытой жизни, где металлисты, Арсенал, «Ленинская кузница».
— Здравствуй, Аскольд. Что за книги?
— Геометрия, хрестоматия, ботаника, — перечислил Аскольд.
— А что случилось?
— Сам соображай.
— Что, в школу пошел?
— Подымай
— Неужели в рабфак?
— Механического профиля, — уточнил Аскольд.
— А как же ты попал? — вырвалось у меня.
— Мобилизация, — кратко отвечал Аскольд.
Весь этот год я мечтал о рабфаке. А теперь я шел рядом с рабфаковцем механического профиля, я шел рядом с мобилизованным, и Аскольд казался мне высшим существом какого-то иного, недоступного мне мира.
И из этого мира он изучающе глядел на меня.
— Работаем или учимся?
— Работаю и учусь, — сказал я неожиданно.
Мне было совестно, что я еще ничего не добился.
— Я знал, что пробьешься, — сказал Аскольд.
Рабфак не давал мне покоя.
— И физику учите, и химию? — допытывался я.
— Больше, чем в гимназии, — отвечал Аскольд.
— И географию?
— Попробуй спроси, — сказал Аскольд.
— Главный город Аргентины?
— Буэнос-Айрес, — ответил Аскольд с такой важностью, будто отныне ему принадлежал этот город.
— Главный город Монако?
Аскольд подмигнул:
— Монте-Карло. Казино.
Я перескакивал с континента на континент, я сталкивал лбами самые отдаленные государства, от Колумбии до Японии.
Прохожие оглядывались и долго смотрели вслед, так мы громко кричали: «Египет!» И отклик: «Каир!» «Канада!» И отклик: «Оттава!»
— Я пришел, — сказал неожиданно Аскольд, останавливаясь у богатого особняка с каменными фигурами на балконах.
Я с уважением посмотрел на вывеску общежития, которую держала одна из фигур. Это всегда было моей заветной мечтой — жить в общежитии. Все вместе, койка к койке, как в казарме. Подъем! Отбой!
— Можно, я у вас переночую? — сказал я. — А то у меня частная квартира, неинтересно.
Мы шли длинными коридорами, мимо больших комнат, уставленных солдатскими койками.
На тумбочках у железных коек висели большие замки, и тумбочки имели вид сейфов. И на этих тумбочках, на койках, на стульях, на картинах, на кадках с сухими пальмами — повсюду на самых видных местах были приколочены белые жестяные бляхи с выбитыми на них номерами, и казалось, что именно эти бляхи — самое главное, а не сами койки, стулья, картины.
Наконец мы вошли в огромную и высокую, похожую на костел залу, тоже густо уставленную железными кроватями, на которых лежали, или полулежали, или сидели парни и читали книги или, уткнувшись в тетради, писали, а некоторые ухитрялись даже на кроватях чертить.
Голубые русалки, изображенные на стенах и потолке и привыкшие к иной атмосфере, не обращая на странных парней никакого внимания, продолжали свою сказочную, свою русалочью, старорежимную жизнь среди водорослей и золотых рыбок.
Аскольд, проходя между коек, похлопывал ребят по плечу.
— Здорово, Каленик! Одолел печенегов?
— Мм!.. — отвечал Каленик, занятый зубрежкой.
— Здорово, Сорокопуд! — говорил он другому. — А какая формация сменила феодализм?
— Капитализм! — радостно сообщил Сорокопуд.