Молоко волчицы
Шрифт:
Площадку перед клубом залили бетоном с гранитной крошкой - и ломы станичников осклизнулись. Плакаты вешали не бумажные - железные. Начался смертный бой между клубом и церковью. С гневом отказался Михей Васильевич от посадки яблонь и вишен. Осенью посадили в сквере крепкие тополя, живучие акации, быстрорастущие клены. Обнесли деревья железной оградой, поставили сторожа.
– Станичники, - умолял председатель, - неужели плохо в жару посидеть в холодке, у фонтана?
– Дюже сладко, верно гутаришь, - соглашались казаки, но деревья и ограду сломали.
Операцию повторили. С вечера наряжали комсомольские патрули. Частенько и председатель
В звездном мерцанье лицо председателя светится. Желтую бурку он накинул на самого маленького комсомольца. Молодежь тянется к нему. Дома моления, ругань, голод, попреки, а дядя Михей говорит о такой жизни, что голова кружится, и идет за эту жизнь везде, хотя из-за угла в него стреляли уже дважды.
На вокзале артелью Анисима Луня сложен памятник погибшим коммунистам. По рисункам Невзоровой каменных дел мастер высек там несколько профилей Дениса Коршака, Антона Синенкина, а одно лицо Анисим высек без рисунка, сам, и оно странно напоминало лицо Михея. Суеверные люди считали, что Михею, таким образом, не долго гостевать на белом свете. Сам он не обращал на это внимания, да и сходство только кажущееся. Еще не высохли слезы матери Дениса Ивановича, а уже Коршак стал легендой. Михей - товарищ Дениса, его друг. Поэтому блеск легенды падал и на строгое лицо второго председателя нашей станицы.
Долго тянется караульная ночь - так и деды стояли на пикетах.
Шумит речка Березовка. Не скоро поворачивается Батыева дорога в кебе. До смены далеко.
Утро председателя начинается встречей с конем. Путь им обоим ведом а коммуну. В горы. В прекрасное одиночество трав и ветра. По дорогам Лермонтова, под "Казачью колыбельную" которого матери по-прежнему баюкали детей. И конь, и всадник лечились тут - конь травой от зимней бескормицы, всадник светом и синью от станичных дел.
Из-за изумрудного кряжа Кабан-горы растекается озеро света. Солнце еще за горами. Внизу плывут и клубятся туманы. В ущельях прохлада, журчанье быстрых речушек, сторожевые горы в росах и цветах, крутые, как башни, скалы, за ними синева дальних вершин, над которыми высятся вечной прелестью остро белые пики снежного хребта, и кажется, рядом, можно потрогать ладонью, проскакав полверсты, гигантский Эльбрус, Грива Снега, Шат-гора, корона Европы.
Прасковья Харитоновна бежала, задыхаясь, к дому старшего сына. В руках то ли уздечка, то ли шлея с железными бляхами.
Михей во дворе окапывал яблоньку, посаженную в день своей свадьбы.
– Когда я отмучаюсь от вас, ироды?
– с калитки закричала мать. Олухи царя небесного, никак не дождетесь, когда закопаете! Ну теперь уже недолго ждать!
– и налетела на сына с ремнем.
– Еще чего не хватало! На всю станицу ославил - теперь ни на базар, ни в церкву не пойди! Мужичье семя!
– и продолжала хлестать председателя стансовета.
Наконец Михей утихомирил мать и расспросил, в чем же все-таки дело? Оказалось, Маланья Золотиха (Луниха, но звали ее по отцу) зашла к Ульяне Есауловой за арбузными семенами - "да так и сомлела":
– Стоит, милые вы
Этот позор - казак убирает постель - достиг Прасковьи Харитоновны. Едва на ногах устояла. Удушиться - и конец.
– Ну, думаю, я ж тебя, подлеца, выучу! Я тебя сделаю казаком! Или не помнишь - "сам наутро бабой стал"?
Долго смеялся Михей, утирая слезы, и погостил мать сливянкой своей выделки и отборным медком. И домой нагрузил ее разными припасами, так что назад Прасковья Харитоновна шла не спеша, а шлею или уздечку в мешок спрятала.
НОЧНЫЕ ГОСТИ
Глеб наконец посватался к Марии и ушел несолоно хлебавши, "чайник ему навязали". Против замужества сестры неожиданно выступил Федька, он злился, что Глеб "вышел в кулаки", дом под волчицей приобрел. Сын Антон тоже разревелся и заявил, что сбежит шпановать по станциям, если мать пойдет жить к дядьке Глебу. Но Марии скоро опять родить, она не против стать мужней женой. Дело испортил сам жених. Узнав, что Федька и Антон кочевряжатся, он гордо заявил:
– Гольтепа несчастная, босая сила коммунарская! И без лысых проживем!
И гуще замешивал опару хозяйства, пускал животворный корень в неподатливую целину. Хотелось ему не только скотину водить и хлеборобить, думалось заводик бы какой наладить - свечной или мыльный, власть вроде не против. Мыслями о заводике утешался в разлуке с возлюбленной.
Родившегося в двадцать третьем году у Марии сына покрестили Дмитрием - в честь князя Дмитрия Донского назвал священник. Крестным отцом вызвался быть Михей. К купели он, понятно, не подходил, но подарок на зубок сделал. Ульяна не рожала, а Михей без памяти любил детей и завидовал брату.
У брата плодилась и скотина. Ожеребилась кобыла Машка. Грунька, свинья, принесла поросят. В банкетном зале птичий базар - вылупливались гусята, утята, индюшата. За всем смотрела мать Прасковья Харитоновна, не отставая в работе от сына и работников. Она работала со старческим рвением, как бы упрекая молодых за ленцу и отдых. "Дом не велик, а сидеть не велит", - говаривала она. Спешила сделать все и ничего не истратить в этой жизни. По двадцать лет не изнашивались ее юбки. Даже в церковь норовила пойти "абы в чем", скупость одолевала, юбки замыслила сохранить для внучки Тони - моды тогда не понимали. На гостинцы внукам она не скупилась, зазывала к себе, кормила. Фоля, невестка, встретила свекровь и поругала за нищенскую одежонку, дала Прасковье Харитоновне юбку в серую клетку. Сама Фоля ходила чисто, медоволосая, тонконосая, с божьими глазами. Подаренную юбку Прасковья тоже положила в сундук, пересыпав табаком от моли. В новом доме Прасковья жить не захотела - "мужиками воняет!" - и осталась в старой хате. Сын был против - две печки топить!
Фоля у Прасковьи как родная дочь. Обе они крепились, горе не показывали, ждали Спиридона. Но не в двадцать первом, не в двадцать втором, а только в двадцать третьем году прослыхали они, что сын их и муж отбывает наказание в городе Москве. И тогда шестидесятилетняя Прасковья приказала себе: жить - ведь когда-нибудь Спиридона отпустят. С Ульяной Прасковья тоже ладила, но как-то с холодком, не близко. Вот уж с кем близко, так это с Марией. Мать часто напоминала Глебу о голубиной душе Марии, заставляла его пойти на поклон, уговорить Синенкиных отдать Марию. Сын и сам хотел того, но гордость не позволяла, и он кричал на мать.