Московское воскресенье
Шрифт:
Глава двадцать вторая
Профессор Строгов выехал в Москву на последней машине, замыкавшей колонну эвакуируемого госпиталя. Оксана и Екатерина Антоновна остались в Тихогорском, где разместился теперь батальон Миронова. Опасный прорыв немцев тут был отбит, а на даче Строгова разместился медпункт батальона. Иван Алексеевич хотя и держался, напрягая последние силы, но заметно слабел, и Оксана не хотела оставлять его.
Фронт опять стабилизировался, хотелось надеяться, что больше немцы не сделают и шага вперед. Но и днем и ночью гремели орудия, слышалась пулеметная и минометная стрельба, а порой и
Екатерина Антоновна вела немудрое хозяйство, пыталась заставить сына исполнять советы, которые дал, уезжая, профессор, но Иван оказался непослушным «больным», да и был все время на людях, хотя сын профессора — Евгений Сергеевич, сам ставший офицером, пытался всячески помочь комбату в его делах — это Екатерина Антоновна видела…
Путь в Москву показался профессору очень длинным. Он вдруг увидел тайный лик войны и нашего сопротивления. Днем, сколько ни вглядывался профессор в шоссе из окна своего кабинета, оно было пустынно, но в ту ночь оно жило и гудело голосами людей и машин. Впереди и позади госпитальной колонны шли машины с пустыми ящиками, а навстречу сплошной колонной двигались машины с боеприпасами, танки, самоходные пушки. И глядя на эти самоходки, как ласково называли их раненые, профессор невольно успокаивал себя, раздумывая, что очень скоро где-нибудь возле его дачи, может быть в километре, ну пусть в двух, враг будет остановлен и разбит. Теперь он и сам надеялся на это чудо.
Он заехал в свою пустую квартиру. Никогда еще она не казалась ему такой уютной, спокойной. По-прежнему на всех стенах висели картины. Он сначала рассеянно взглянул на них, потом уже не мог оторваться, стоял словно зачарованный, любуясь невиданным сочетанием красок. Сердце наполнилось давно забытой радостью. Перед ним были видения мира, вечного, неумирающего мира искусства. Творца уже не было среди живых, но его творения украшали мир, радовали оставшихся.
Он вспомнил лицо Романа Уварова, его спокойную уверенность, полную достоинства и простоты подлинного художника. Вспомнил беседы с ним, как радовали слова и суждения этого честного, искреннего человека.
«Неужели этот шквал унесет от нас самых лучших?» — подумал он и сейчас же вспомнил Оксану. И страх за нее опять сковал сердце, он не мог больше оставаться в одиночестве. Решил сейчас же перебраться в госпиталь, ближе к людям, ближе к бойцам, с которыми легче перенести и горе, если оно не минует его. Он взял старый плед, томик Шекспира на случай бессонницы и пошел уже к двери, как вдруг услышал телефонный звонок.
— А, ты дома! — кричал в трубку знакомый голос Ожогина. Сергей Сергеевич удивленно прислушался, он был уверен, что Петр Кириллович давно отдыхает где-нибудь в тылу. — Дорогой, — кричал Петр Кириллович, — я иду к тебе ужинать! Я голодный как пес…
Петр Кириллович вошел, занесенный снегом, как дед-мороз, еще с порога начал бранить и тех, кто остановил лифты, и тех, кто не продает валенки, и тех, кто по дурацкой моде выбирает себе квартиры на шестом этаже.
Не переставая ворчать, помял бока Сергею Сергеевичу в приветственном объятии, торопливо взглянул на стол и разочарованно выпятил губы.
— Что это за ужин? Не видал я глазуньи! А где творог, сметана, ты должен был привезти все из своей подмосковной вотчины.
— Какой творог? — удивился Сергей Сергеевич. — Ты что, не знаешь, что я срочно эвакуировался из Тихогорского?
Петр Кириллович, заикаясь, рухнул на диван.
— А д-дом? З-заняли немцы?
— Пока нет, но могут занять.
Глаза Петра Кирилловича стали круглыми, словно пуговицы, рот сжался в щель.
— Тю-тю-тю! —
Он вскочил, зашагал по комнате, вдруг схватил Сергея Сергеевича за плечи, потряс:
— Понимаете, что это значит? Это значит, здесь, в наших квартирах, будут хозяйничать подлые немцы, будут гадить в наших квартирах. Нет, я не могу перенести этого! Земной шар слишком велик, чтобы жить рядом с этой псиной породой. Надо не теряя времени податься в Азию, оттуда закатиться в Индию богатым гостем. Как? А? — он хлопнул по плечу Сергея Сергеевича. Тот оторвался от своих мыслей. Лицо Сергея Сергеевича вдруг стало грозным.
— Вздор, все вздор! Если немцы даже придут сюда, то Москва уйдет от них, ну хотя бы в Свердловск. И оттуда мы все равно будем уничтожать их.
Такая неколебимая уверенность звучала в словах Сергея Сергеевича, что Петр Кириллович облегченно вздохнул, сел за стол и принялся уничтожать скудный ужин. О дорожном происшествии он ничего не сказал.
Сергей Сергеевич поселился в госпитале. Встречая каждого прибывшего с фронта, он подробно выспрашивал его, надеясь услышать что-нибудь о своих детях.
Он то оживал, получая хорошие известия, то погружался в настороженное молчание. Каждое утро раненые собирались в комнате отдыха у репродуктора и с замиранием сердца слушали сообщения от Советского информбюро.
В сводках говорилось только о тяжелых боях, упоминались переходящие из рук в руки населенные пункты, каждый мог, и не подходя к географической карте, понять, что немцы пытаются сомкнуть кольцо вокруг Москвы, но, выслушав эту тревожную сводку, раненые усаживались в кружок и начинали рассказывать друг другу, будто где-то уже подготовлены резервы для удара по врагу, что кто-то видел своими глазами, как прошли к фронту «катюши» и скрылись в лесу, да не одна, не две, а чуть ли не три дивизиона… И Сергей Сергеевич, услышав такую беседу, приостанавливался, жадно впитывал каждое слово, хотя и не мог бы сказать, принимает ли эти слухи за истину или верит только потому, что и ему, как и этим раненым, необходимо утешение, иначе станет трудно дышать. И он с надеждой запоминал рассказы о боях коммунистических дивизий, о неудачных атаках немцев, о грозных ударах «катюш». Спокойный и сосредоточенный, входил он затем в операционную, зная, что не опоздает ни с операцией, ни с помощью, что приложит все силы, чтобы победить смерть.
Глава двадцать третья
Над землей покачивается белая завеса пурги. Стволы деревьев, облепленные снегом, подпирают небо, словно колонны. Мелкие деревца, выбежавшие на опушку к деревне, совсем увязли и не шелохнутся. А неподалеку от них, почти на краю деревни, в сугробе погибает человек. Утром он кричал громко, а теперь утихает. Изо всех окон деревни за ним следят глаза, полные слез. Но вдоль улицы ходят немецкие патрули, и никто не может помочь раненому.
В избе душно как в бане, но входит немецкий солдат с вязанкой дров и бросает в печь новую охапку. Печь полыхает. На стенах уже выступили капельки смолы, и кажется, изба вот-вот загорится.
Хозяйка молча смотрит на солдата и уходит за перегородку, там две женщины стоят у окна, устремив взгляды сквозь пургу туда, где умирает раненый.
Широко распахнув дверь, вошел немецкий офицер и снял шинель. Следом протиснулся бочком переводчик, высокий рябой мужик с черными волосами, клок волос прилип ко лбу, загнулся над бровью разбойничьим крючком. Толстые, вытянутые, как у свиньи, губы посинели от холода. Он подошел к печке, поднял крышку над котлом, серый пар заклубился к потолку.