Москва и москвичи
Шрифт:
Когда я бываю с людьми, совершенно мне незнакомыми, то очень люблю отгадывать по их физиономии, платью, речам и ухваткам, к какому разряду общества они принадлежат, какого характера и что в эту минуту их занимает. Разумеется, я часто ошибаюсь, но иногда отгадываю довольно верно. Некоторые из дорожных стояли подле весов и наблюдали за конторским служителем, который взвешивал их поклажи; другие сидели на диване и креслах, обитых не слишком красивым ситцем. Ближе всех были ко мне двое отъезжающих, из которых один весьма толстый пожилой купец с окладистой бородою, а другой детина молодой, с усиками, но без бороды, в нанковой сибирке и красной шелковой рубашке с косым воротом. Толстый купец считал что-то по
Мне нетрудно было отгадать, что этот толстый купец торгует в овощном ряду и предпочтительно чаем, что он человек богатый, потому что бедный торговец не стал бы так важно и с таким самодовольным видом поглаживать свою бороду, и, наконец, что он рассчитывает в эту минуту барыши, которые должна ему принести поездка в Петербург. Вот он шепнул что-то своему соседу, и тот бросился вон из комнаты; из этого я заключил, что молодец в нанковой сибирке его сиделец и что толстый купец характера крутого, взыскательного и любит, чтоб его приказания исполнялись без малейшего отлагательства. Тут я обратил внимание на другого дорожного, который сидел поодаль от всех, развалясь весьма небрежно в креслах. На нем был долгополый косматый сюртук, застегнутый на все пуговицы, а на шее слабо завязанный пестрый шелковый платочек. При первом взгляде на его рыжеватую козлиную бородку и длинные виски вроде кудрявых пейсиков я принял его за польского жида, но тотчас же увидел свою ошибку: на нем не было ермолки, а всем известно что польский жид не расстанется ни за что с этою скуфьею, которая отличает его от всех иноверцев. «Так точно, — подумал я, — это какой-нибудь щеголек из панского ряда, которому раскольник-отец не дозволяет обрить бороды, но который, однако ж, желает хотя издалека идти за веком, то есть носить жилетку, галстук и вместо русского кафтана долгополый сюртук». В то время как я делал эти наблюдения и внутренне радовался моей проницательности, гостинодворец с рыжею бородкою подошел к конторщику и спросил его — представьте мое удивление! — по-французски, самым чистым парижским наречием, во сколько суток дилижансы поспевают в Петербург? «Ах, батюшки, — подумал я, — принять парижанина, быть может какого-нибудь маркиза, сначала за жида, а там за купеческого сынка из панского ряда!.. Ай да отгадчик!..» Меж тем француз продолжал толковать с конторщиком, который на все его вопросы отвечал, пошатывая головой: «Не понимаю, батюшка, не понимаю: я по-немецки не говорю!» Мне стало жаль француза, который начал уже от нетерпения топать ногою и произносить не вовсе приличные восклицания. Я подошел к прилавку и предложил ему мои услуги; но едва успел перевести ответ конторщика, как вдруг подошел к нам какой-то барин в плисовых сапогах, шелковом ваточном халате, подпоясанном носовым платком; он держал в одной руке кожаный картуз, а в другой — шитый серебром сафьянный кисет и пенковую трубку с волосяным чубуком и янтарным наконечником. Этот господин казался очень встревоженным.
— Позвольте узнать, — сказал он, — кто здесь старший?
— А что вам угодно? — спросил конторщик.
— Я, батюшка, пассажир, надворный советник Щипков.
Конторщик поклонился.
— Позвольте вам сказать, — продолжал г-н Щипков, — что это такое: с меня требуют за мою поклажу почти половину того, что я заплатил за место в дилижансе!
— Кто ж виноват, сударь, если у вас так много поклажи?
— Да помилуйте! Все вещи нужные, необходимые, без которых никто в дорогу не ездит.
Конторщик подошел к весам.
— Это все ваша поклажа? — сказал он. — Ну, сударь, да с вами целый воз всякого хламу!.. Что у вас в этом кульке?… Помилуйте!.. Окорок ветчины,
— Я, сударь, всегда по дорогам пью мой собственный чай.
— Да ведь это выйдет вам дороже, сударь.
— Покорнейше вас благодарю! Я знаю, как дерут с проезжих по большим дорогам!
— А эта киса чем набита?… Позвольте, что в этой жестянке?… Ой, ой, ой!.. Да ее насилу подымешь!
— В ней, батюшка, костромской табак: я другого не нюхаю.
— А это что?… Колодка… сапожные щетки… четыре пары сапогов… Ну вот зачем вы это с собой берете?
— Как, батюшка, зачем? Да что мне в Петербурге-то, босиком, что ль, ходить?
— Ну, воля ваша, — только вы за все заплатите весовые деньги!
— Как за все? Да разве у вас в положении не сказано, что всякий пассажир может взять с собою…
— Двадцать фунтов поклажи… да, сударь; а тут с лишком четыре пуда.
— Так что ж прикажете мне делать?
— Не хотите платить, так оставьте все лишнее здесь.
— Покорнейше благодарю!.. Нет, уж я лучше заплачу.
— Как вам угодно.
— Ах ты, боже мой! — продолжал барин, вынув из-за пазухи довольно туго набитый бумажник и расплачиваясь с конторщиком. — Прошу покорно, — тридцать рублей за одну поклажу!.. Ну вот, скажите пожалуйста!.. А еще говорят — дешево ездить в дилижансах!
— Батюшка барин, — сказал вполголоса слуга этого господина, человек лет за сорок, с небритою бородою, в фризовой шинели, подвязанной какою-то мочалкою, — да уж прикажите хоть колодку-то оставить; право, она не стоит того, что за провоз заплатите!
— Дурак!.. А на чем ты станешь в Петербурге-то сапоги чистить?
— Мы там, батюшка, купим другую ногу.
— А на что мне две ноги?
— Да ведь одна-то придется нам даром, сударь.
— Вот еще, стану я на пустяки деньги тратить!.. Пошел, дурак, укладывайся! Да постой, и я с тобою пойду: надобно уложить так, чтобы все было под руками.
Барин и слуга вышли из комнаты, а я сел возле двух дам, подле которых стояла с узлом в руках довольно смазливая служаночка. Одна из этих дам казалась женщиной пожилой, другой было на вид лет около двадцати, они разговаривали между собой вполголоса. По смешению французского языка с нижегородским мне нетрудно было отгадать, что я имею честь сидеть подле русских барынь.
— Как скучно! — говорила молодая. — Nous sommes venus trop tot, maman.
— Non, ma chere! Мы приехали как должно.
— Так чего ж мы дожидаемся?…
— Чего дожидаемся?… Порядок хорош!.. Да это всегда у нас: заведут на иностранный манер, расхвалят, распишут, а там посмотришь — гадость!..
— Я думаю, что давно уже десять часов, maman.
— А что на твоих часах — voyez, ma chere?
— Да они стоят.
— Опять не завела? Ах, Sophie! comme c'est ridicule!.. Всякий раз!
Я воспользовался этим случаем, чтоб начать разговор с моими соседками, — вынул часы, посмотрел и сказал:
— Вам угодно узнать, который час? Без десяти минут девять.
— Mersi, monsieur! — прошептала маменька. — А я думала, что гораздо позднее.
— Вы изволите ехать в Петербург?
— Да-с, теперь в Петербурге…
— А оттуда a l'etranger, — прервала с живостию дочка, — на пироскапе.
— Позвольте спросить, вы московские жительницы?…
— О нет! — проговорила маменька с такою обидною улыбкою, что меня зло взяло.
— Так вы, — продолжал я после минутного молчания, — проездом в Москве?
— Да, мы хотели здесь пробыть одни только сутки и вместо этого должны были прожить целых две недели.
— Ну что, понравилась ли вам Москва?
— Помилуйте, да что ж в ней хорошего? Большой город, в котором умирают от скуки, и больше ничего.
— А какой театр! — прибавила дочка. — Dieu, comme c'est mauvais!