Москва и москвичи
Шрифт:
— Это уж слишком немилостиво, — сказал я. — Впрочем, вероятно, вы имеете полное право быть взыскательными, и если вы были за границею…
— Ах, нет еще! — промолвила со вздохом маменька. — Но я надеюсь, что нынешним летом мы увидим чужие края.
— Так, конечно, вы бывали в Петербурге и, сравнивая тамошний театр с здешним…
— Je vous demande pardon, monsieur! — подхватила дочка. — Мы с маменькой никогда не были в Петербурге.
— Так позвольте же вас спросить, откуда вы изволите ехать?
— Из Костромы.
К счастию, я держал мой платок в руке и успел им закрыться.
— Здравствуй, Богдан Ильич! — сказал кто-то подле меня густым басом; я обернулся и увидел перед собою моего старого сослуживца Андрея Даниловича Ерусланова, с которым мне должно познакомить короче моих читателей.
Андрей Данилович — человек лет сорока пяти, среднего роста, плечистый, здоровый и краснощекий. Он может по всей справедливости назваться и в моральном и в физическом смысле самым чистым, без всякой примеси, русским человеком. Русская беспечность и русский толк; радушие и удальство; по временам необычайная деятельность и подчас непреодолимая
— Здравствуй, Андрей Данилыч! — сказал я. — Ты также отправляешься в дилижансе?
— В дилижансе?… Что ты, братец, перекрестись! Я зашел проститься с Соликамским. Поеду я в дилижансе! Вот нашел человека!
— А почему же не поедешь? Если б мне нужно было прокатиться в Петербург, я непременно бы поехал в дилижансе.
— Поехал! Да кто тебе сказал, что ты едешь в дилижансе? Нет, не едешь: тебя везут, голубчик! Напихают вас в этот курятник, как тюки с товарами, да и потащат!..
— А тебе бы все скакать сломя голову.
— Да, воля твоя, Богдан Ильич, не люблю я этой аккуратной немецкой езды. Ну какая в ней поэзия?… Тоска, братец! Ведь наша Русь не то, что чужие края: там живут тесно: проехал версту — село, проехал две — пригородье, а верстах на десяти в трех городах побываешь. В одном государстве позавтракаешь, а в другом придется отобедать. Нет, брат, русская земля не то: и широко, и просторно, и гладко, так что ты себе хоть шаром покати. Поезжай-ка у нас в дальнюю дорогу в каком-нибудь рыдване, немецкой трухою — с ума сойдешь: все то же да то же в глазах. Ну то ли дело наш родимый экипаж? И беспокойно, да весело. Заляжешь в просторную телегу, завернешься в шинель да и покатывай! Эх, как вспомнишь, братец: случится иногда попасть на удалого ямщика — ах ты, господи!.. Коренная рвется из оглобель, пристяжные визжат, ну, вот так и грызут землю!.. Бравый ямщик встряхнет кудрями, шапку набекрень, присел кой-как бочком, прибрал вожжи, гаркнул — и света божьего не взвидишь! Только что по кочкам попрыгиваешь да любуешься русскою удалью. Кати, лихая тройка!.. Захлебывайся, валдайский колокольчик!.. Летите мимо, поля, леса и перелески!.. Любо, да и только! Вот засинелся вдали черный бор… глядь, а ты уж в нем… Вот порой проглянет деревенька, мелькнет в стороне боярская усадьба, — ау!.. поминай как звали!.. Ну, словно вихрем несет тебя на край света, словно крылья тебе подвязали и ты мчишься туда, где небо сходится с землею!.. Вот это, братец, езда!.. Не успеешь оглянуться, а станция и тут! Хлебнул чайку, впрягли, и пошел опять по всем по трем!
— А бока-то что, Андрей Данилыч?
— Бока!.. Эх, братец, не русский ты человек!.. Эка важность, отобьет тебе бока, ну, что за беда?… Приехал домой, сходил в баню, и как с гуся вода!..
— Пожалуйте садиться! — проговорил громким голосом кондуктор, растворив обе половинки дверей.
Все поднялись со своих мест и стали понемногу выбираться из комнаты: я вышел также вместе с другими на крыльцо. В несколько минут оба дилижанса наполнилась пассажирами, но Соликамского между ними не было. Я поспешил воротиться назад и нашел его в столовой комнате, — вы думаете, за завтраком? Нет, перед ним стояли две котлеты и порция бифштекса; но он еще до них не дотрогивался, а спорил с каким-то ученым мужем, который, сколько я мог понять, сомневался в подлинности известного Евангелия, писанного дьяконом Григорием в начале второй половины XI столетия. Я застал этот ученый диспут в самом его разгаре, и, надобно сказать правду, не случись меня в ту пору, пришлось бы Соликамскому гнаться за своим местом и чемоданом до первой станции. Когда я почти насильно вытащил его из столовой, дилижансы уже отправились, и мы с трудом догнали их у Петровской заставы, да и то потому только, что тут обыкновенно все проезжающие останавливаются на несколько минут, чтоб прописаться в караульной и запастись на всю дорогу московскими калачами и сайками.
VI
Два московских бала в 1801 году
Я провожу, говорит, время с крайним удовольствием;
барышень, говорит, много, музыка играет, штандарт скачет.
Во второй главе этих записок я намекнул мимоходом о ложном понятии, которое многие из петербургских жителей имеют о Москве. Москва, по мнению их, конечно, большой город, но город решительно провинциальный, в котором вы должны непременно подвергаться разным лишениям, весьма чувствительным для человека, привыкшего ко всем удобствам и роскоши петербургской жизни. Да это бы еще ничего, — пускай бы уж они думали, что в Москве, точно так же, как и в Новгороде или в Архангельске, все порядочное должно выписывать прямо из Петербурга; но эти господа полагают даже, что большая часть жителей Москвы, и среднего и высшего класса, имеет на себе какой-то особый отпечаток, что почти все москвичи сплошь Фамусовы, Репетиловы, Молчалины и Загорецкие. Я должен, однако ж, сказать, что этот образ мыслей принадлежит почти исключительно только тем, которые никогда не бывали в Москве, и весьма редко встречается у людей, живущих в лучшем обществе; но зато ступайте к какому-нибудь петербургскому старожилу, который во всю жизнь свою не видал ничего выше Пулковской горы и живописнее Парголова, у которого свой дом на Песках, в Коломне или у Таврического и который, нанимая каждое лето избенку на Петербургской или Выборгской стороне с тридцатью квадратными саженями болота и пятью тощими березками, воображает, что живет на даче; заговорите с ним о Москве, и вы увидите, что он в грош ее не ставит, а особенно с
Я воспитывался в Петербурге в Первом кадетском корпусе и знал Москву по одной только наслышке. Когда я был выпущен офицером, дальний мой родственник, генерал Д***, взял меня к себе в адъютанты. Он ввел меня в лучший круг петербургского общества. Я был хорош собою, ловок, танцевал прекрасно и болтал очень мило по-французски. Благодаря этим блестящим качествам я сделался в короткое время самым модным молодым человеком. В числе искренних моих приятелей был один природный москвич, Иван Андреевич Двинский. Отправляясь перед Рождеством на свою родину, он предложил мне ехать с ним вместе, провести в Москве Святки и посмотреть, как погуливают там наши старики.
— Эх, братец, — говорил он, — вы здесь не знаете, что такое веселье. Погляди-ка, любезный, как тешатся у нас в Москве. По два, по три бала в вечер, домашние театры, обеды, катанья; у Медокса в маскераде битком набито, в Благородном собрании давка; одним словом, такая гульба, братец, что когда придет великий пост, так все врастяжку лежат. Ну, конечно, ты не найдешь у нас такого утончения, таких парижских форм, такого приличия, какими щеголяют здесь. Может быть, кое-что покажется тебе и странным, да зато, любезный друг, мы в Москве и живем, и веселимся, и гуляем — всё нараспашку!
Увлеченный красноречием моего приятеля, я взял отпуск и отправился вместе с ним в Москву. Мы приехали на четвертые сутки довольно поздно вечером и остановились у родной тетки Двинского Марьи Степановны Заозерской, которая жила в своих наследственных деревянных хоромах на Чистых прудах. Я не знаю, что больше меня поразило, наружная ли форма этого дома, построенного в два этажа каким-то узким, но чрезвычайно длинным ящиком, или огромный двор, на котором наставлено было столько флигелей, клетушек, хлевушков, амбаров и кладовых, что мы въехали в него точно как будто в какую-нибудь деревню. В лакейской мы разбудили нашим приходом двух слуг, которые преспокойно почивали на деревянном конике; один из них был в поношенной ливрее, с напудренной головой, другой — в суконном сюртуке с оборванными петлицами. Спросонья они кинулись как шальные снимать с нас шубы, засуетились и уронили столик на трех ножках, на котором стояла шашечница и горела сальная свеча, воткнутая в бутылку. На этот шум вышел из столовой, и, к счастию, со свечкою, толстый старик в немецком кафтане и камзоле, с красной рожей, отвислым подбородком и огромным чревом: это был дворецкий Марьи Степановны.
— Батюшка Иван Андреевич! — вскричал он, увидев племянника своей барыни. — Милости просим!.. Пожалуйте ручку!
— Здравствуй, Трифон Семенович! — сказал Двинский. — Ну, что тетушка?
— Все слава богу!.. Уж мы вас, сударь, ждали, ждали!
— Что, тетушка дома?
— Как же, батюшка, дома-с! В боскетной… Пожалуйте!
Толстый Трифон Семенович пошел перед нами со свечою. Пройдя большую столовую и две гостиные, мы подошли к полурастворенным дверям освещенной комнаты. Дворецкий распахнул обе половинки дверей и проговорил торжественным голосом: