Мост через Лету
Шрифт:
— Не верьте, доктор!.. Слышите, никому, ради Бога. Не верьте ни за что… Да-да-даже мне… Никогда…
12
Все Лешаков да Лешаков! Какой-то инженер, обманутый, тридцатилетний, — игрушечный кораблик на волнах. Им, Лешаковым, имя — легион. Что он, собственно, какой еще герой? Что в нем особенного, чем привлек? Тем разве, что странно получилось с ним, и разное своеобразно преломилось в его сознании и расцвело необыкновенным цветком метанойи. Разве не судьбе, милостивой на жестокости, принадлежит ведущая роль в сюжете правильного романа. Чего стоит один
Но, бедняга, — он мучился. Оттого и нельзя пренебречь инженером. Судьба судьбой, а Лешаков — он страдал.
Случай постарался, подкинул его на высокой волне так, что дух сперло. Вопрос — что он с высоты увидал? — останется вопросом. Но ясно: Лешаков увидел такое, что поразило его напрочь. И поразительное впечатление влияло на все, что произошло с ним. На все, что потом Лешаков совершил, все, что он сделал под влиянием впечатления. Случай постарался. Судьба не пощадила инженера, она безжалостно впечатлила его.
Всякий человек в таком случае углядел бы свое и свое имел бы мнение. Не важно — верное или неверное. Главное, что своеобразное. Не такое, как у других. Единственное. Сходство во впечатлениях возможно. Но в существенном они неповторимы. Кажется, одно и то же, а на поверку выходит — иное.
Одно в другое не поместить, не совместить. Так и люди, как листья на дереве. Двух одинаковых не было за всю жизнь. Похожих сколько угодно, а одинаковых — нет.
Вот и выходит: что же судьба? Повторяется она, а не люди. С ними приключаются одни и те же истории, подолгу живут они в схожих ситуациях. Но выделяет каждого вечное «но». И кого винить, что на этот раз в стереотипные сети случая угодил неповторимый Лешаков.
Долго ли, коротко болел Лешаков, но он пошел на поправку. Он более не был в опасности. Травма головы не повлекла повреждения в рассудке. Бурный ток мыслей выровнялся, обрел плавность и глубину. Но направление, которое задал удар Библией по макушке, направляющий удар, тенденция, некоторая увлеченность, — это осталось. То есть, травма имела последствия.
Лешаков пережил свою плюху. Он перенес ее достойно и не без пользы. Не слишком раздумывал над происшедшим, не анализировал чрезмерно, не торопился с выводами. Не хотел занимать пустяками голову: случилось, и ладно. Не до выводов было ему. Приоткрылась секретная суть. Он был вовлечен, ангажирован, завербован — опасное слово, но иначе не скажешь.
Выздоравливал Лешаков — утраченный человек. Отболело в нем. Он вспоминал с усмешечкой, как считал себя зачеркнутым, как плакал по рабству.
Известное дело, Лешаков не верил в превращения. Особенно в те, что случались с ним самим. Для себя он по-прежнему оставался собой — свойство завидное. На диалектические скачки: постепенное накопление, а затем быстрый переход количества в качество, — воображения ему не хватало. Никогда не согласился и не поверил бы он, что он, инженер Лешаков, уже больше не инженер Лешаков, а неизвестно что: некая неведомая особь, несливающаяся индивидуальная капля, антиобщественный элемент, что необратимо он изменен и потерян.
Прогресс не предоставляет гарантий гуманности. О Лешакове нечего сказать: стал ли он лучше, тоньше, добрей, чувствительней, отзывчивей,
Оставался вопрос — что делать? Печально известный вопрос.
Лешакову предстояло выбрать разумное реализующее действие. Не бросаться же головой вниз с карниза высотного здания на крышу одной из лакированных черных машин пролетавшего по проспекту кортежа. Кузова у автомобилей блиндированные. Да и он все же был не бессловесная капля, а сознательная личность, готовая принести себя на алтарь… Что моя жизнь? Какая ей цена? — опрометчиво рассуждал инженер. А у него и не было ничего, кроме.
Ценность жизни в том, что она принадлежит тебе. Содержание ее неисчерпаемо: и тепло, и свет, и солнце, и лиственная зелень сада, холодная ласка дождя, дрожащий сумрак белой ночи над Невой, шорох листопада и пугающий запах осенней гнили, ожог прикосновения и влажное дыхание на плече, ночной шепот и мерцающий огонек сигареты, хриплый рывок у финиша и оглушающая радость победы за обрывками шелковой ленты, сила превозмочь себя, оттенки благородных чувств и замирания испуганного сердца, растерянность расставаний и дальние моря, известные со слов, и недоступная, неведомая Польша… — да мало ли еще. Образ каждой вещи в душе Лешакова находил отклик. Любое шевеление затевало в сердце новые и новые волнения. И если уже сама жизнь подхватила Лешакова, вынесла на стремнину, закружила, — если так, то и неудивительно, что в душе инженера ее объятия всколыхнули столь важные чувства, столь единственные, что ценность этих чувств поднялась выше цены самой жизни.
Соблазн жахнуть, чтобы чертям тошно стало, чтобы все закачалось, отпадал сам собой. Лешаков был инженер и, если бы занялся вплотную, наверное, справился бы: жахнул, сумел. Собственная жизнь теперь была посвящена тому, что необратимо поглощало Лешакова, за что Лешаков соглашался платить своей жизнью. С самим собой он бы разобрался. Но решить чью-то жизнь — не мог. Человек только самому себе человек, другие для него люди. И правила обращения с людьми сидели крепко в Лешакове: не убий, не укради, не пожелай… Грешный, он все-таки держался за рудименты морали — противоестественные, отсутствующие в природе предрассудки. Но, может быть, и сильны в нас именно предрассудки.
Убийство преступление, а самоубийство грех. Ни то, ни другое не могло состояться, по Лешакову. Осложнялся вопрос. Удару подвергалась иная цель. Но какая — неужто система?
Общественные системы порочны в принципе. Нет плохих или хороших систем. Ни одна идея, ни одна система не обладают полнотой истины. И то, что система или идея претендуют на это, подтверждает их ограниченность: претензия на глобальность фатальна. Ни одна система, ни одна идея не оставляет места воле. А воля — метафизическое проявление свободы отдельного человека. Каждого одного.