Мост через овраг
Шрифт:
Затем, когда немного погодя фрау Гильда, ещё не справившись с новым испугом, стала о чём-то говорить тем же приторным говорком, Казимир подумал, что сейчас он и уйдёт, пусть Светлана Никифоровна посидит одна в плюшевом кресле, ей лучше всякой музыки посидеть одной, привыкающей к спокойствию и к мысли о том, что она будет жить, что она уже почти вернулась домой, как сама же и заметила. Но Светлана Никифоровна предупредила его, не позволила надеть пилотку:
— Фрау Гильда предлагает кофе. Не откажешься, Казя?
— Хорошо! — согласился он. — Только я сбегаю, скажу лейтенанту Езовитову. Чтоб он… Я сейчас!
«Тыча, Тыча, умница Тыча! Здесь из неё рабыню хотели
— Товарищ лейтенант! — ещё с порога, едва миновав расступившуюся безропотную очередь, гласно обратился он. — Я на минуту, я хочу предупредить, что буду на Кенигштрассе, 19. Ну, маленькое угощение, товарищ лейтенант… Нет, не думайте, что водка, а просто кофе! Тут моя учительница, я же вам говорил, товарищ лейтенант, вот как бывает!
Он выпалил с восклицаниями все эти слова, удивляясь тому, что они как будто не потрясают лейтенанта Езовитова и что лейтенант как будто не спешит познакомиться с его учительницей, с Тычей, и перемолвиться с нею на непонятном языке. Пускай бы они вдруг заговорили, блеснули знанием чужого языка — его учительница Тыча и его друг Езовитов!
— Ах, да, — спохватился Езовитов, — твоя учительница английского… — И повторил как раз то же самое, что он, Казимир, уже слышал здесь, в комендатуре: — Вот и вернулся ты домой, солдатик…
Так надеялся Казимир, что и лейтенант, позабыв на время комендантские дела, пойдёт с ним праздновать это его возвращение домой, он бы счастлив был показать учительнице своего командира, но Езовитов сожалеюще пожал плечами, отчего приподнялись крылышками погоны, и стал из письменного стола, из недр его доставать шоколад в лаковой обёртке, едва уловимо звенящий фольгою при падении на стол.
И сержант Гравишкис, озорной литовец, сидевший за другим столом в этой великолепной белой комнате, тоже приподнялся, посмотрел синими глазами и подошёл, подражая чёткой, красивой походке Езовитова и неся в каждой руке шоколадную плитку.
На эти сладости Казимир глядел с восторгом, благодаря неслышными словами своих командиров, старших друзей, но произнёс он с испугом, с возмущением даже:
— Нет, что вы, Езовитов! Это не нужно, это же не там, не дома… Вы же знаете, каким шоколадом кормили фрицы в концлагере! Она подумает… Она может подумать, что я от голода её спасаю… Она гордая! Она… Нет, не надо, Езовитов, ей больно будет!..
И сам уже с болью посматривал на эти неприкосновенные шоколадки и почему-то представлял, какие они, если снять обёртку, твёрдые, тёмно-каштановые, с выпуклостями и ровными межами и как долгое время потом фольга сохраняет запах какао.
Нет, Светлана Никифоровна останется гордой и не испытает неловкости от подношения, он, Казимир, тоже загордился оттого, что угадал её состояние, и потому так охотно возвращался к ней на Кенигштрассе, 19, всё-таки немного сожалея о неприкосновенных шоколадках.
И ещё раз ему пришлось в сердцах пожалеть об оставленном на столе коменданта шоколаде уже в доме у фрау Гильды, когда она подавала, робея взглянуть на него, кофе, подёрнутый ржавой пенкой, и таблетки сахарина, похожие на лекарство. Казимир никак не мог ухватить толстыми, грубыми пальцами окаменевшие снежинки сахарина и подосадовал, притопнув сапогом, на то, что постеснялся захватить хотя бы одну плитку, — пускай бы Светлана Никифоровна с усилием, прижимая плитку к груди, ломала шоколад!
Но
— Казя, ты уже и куришь?
Тут, сощурив глаза, он и захотел с наигранным раздражением заметить, что он не только курит, но и воюет, что он стреляет вот из этого автомата и убивает, что он солдат, солдат, и не курить солдату было бы тяжко. Ах, как удивляет вас, милая Тыча, что солдаты, если даже и малолетние, тоже курят, а пускай удивляет вас другое: как скатываешься с брони танка и бежишь, то падая ниц, то прижимаясь к цоколям зданий, и строчишь, строчишь, отвоёвываешь улицу за улицей, врываешься в занятые гитлеровцами дома, отвоёвываешь каждый лестничный пролёт, а после всего, оставшись в живых, просишь у какого-нибудь солдатика с закопчённым лицом затянуться разок…
Он шаркнул по лицу ладонью, пытаясь уловить шуршание отрастающей щетинки, и очень захотел предстать перед учительницей грубым, навоевавшимся солдатом, потому что и вправду навоевался за свои шестнадцать лет, пока шёл с боями от партизанской зоны до этого городка, и всякое видел: спал рядом с убитым, а теперь вот ест из котелка убитого! Его даже по-настоящему разозлило то, что Светлана Никифоровна как будто не принимает в расчёт его оружие, пилотку и погоны, а помнит школьником, пацаном.
Но, взглянув на её фарфоровую детскую руку с драгоценным сахаром на ладони, на её влажный лоб, он устыдился своего желания хвастать, делиться привычными былями фронтовика и понял, что память её переполнена ужасами, несовместимыми со всем прежним, довоенным, и что она борется с этой злой памятью, стараясь вернуть спокойные довоенные видения — себя в той жизни и учеников той поры. Ведь она сама, едва они узнали друг друга, обронила, что вот и вернулась домой!
«Вы простите, простите, Тыча!» — покаянно сказал он без слов, потому что обжигался, давился чёрным горьким кофе, а через мгновение всё же выдохнул тёплым ртом, стараясь быть сейчас с нею вместе там, дома, на днепровской пристани:
— А чего… Светлана Никифоровна, а чего вы тогда не остановились, когда меня из коридора увидели? Вы проходили по коридору, а я по лестнице лез, уже под самую крышу, и вы меня увидели из окна, засмеялись и пошли по коридору. Почему?
— Ну как же, я помню, помню, Казя! — коснулась она своей невесомой рукой его плеча, его погона, вся подаваясь вперёд, точно желая выпытать, а что же дальше произошло там, там, вдалеке, на той отнесённой временем, войной пристани, и сама же нетерпеливо задумалась, словно искала, допытывалась у себя, почему она тогда, увидев за окном на железной лестнице мальчишку, усмехнулась и пошла по коридору.
Казимир впустую глотнул уже допитый, несуществующий кофе, тут же немка наклонила над его чашкой кофейник, колеблемой чёрной струйкой доливая чашку, а он держал этот кофе, от которого прояснялась память, прояснялось прошлое, видел всё то, что произошло там, потом, когда он не стал спускаться с лестницы в руки ребят, а взобрался на крышу, по жестяной погромыхивающей крыше, разведя руки для равновесия, осторожно, как канатоходец, прошёл до чердачного окна, проник внутрь и в потёмках чердачного запустения блуждал в поисках надёжного выхода. И вот теперь он понял, что видения прошлого будут бесконечно испытывать его терпение, пока он будет сидеть в этом городке, и что на фронте проще, лучше, там не до воспоминаний.