Мост к людям
Шрифт:
В квартире Антокольского на улице Щукина я впервые очутился случайно и при довольно забавных обстоятельствах.
Как-то я приехал в Москву поздней ночью, добрался до Арбатской площади на только что начавшем действовать метро, собираясь уже оттуда добраться пешком до улицы Фурманова, где жил Мате Залка, у которого я обычно останавливался. Но мой баул оказался неимоверно тяжел: кроме моих вещей и книг в нем был еще и керамический бочонок с украинской колбасой, залитой смальцем, и две банки малинового варенья, посланного моей женой в подарок жене Залки Вере Ивановне. Я попытался идти,
Вдруг послышались гулкие шаги. Оглянувшись, я увидел тонкого и высокого человека, пересекавшего напрямик площадь и также направлявшегося к остановке. Это оказался Александр Фадеев, которого я знал в лицо, но с которым формально знаком не был.
Оказалось, что в лицо он знал и меня. Сразу же выяснилось, что он возвращается со встречи с друзьями-дальневосточниками и ему также нужно такси — жил он тогда далеко, к тому же после вечера, проведенного за дружеским столом, был навеселе и пешком, конечно, в такую даль и до утра не добрался бы.
Машины все не было. Мы постояли, поговорили о том о сем, и вдруг Фадеев сказал:
— Этак мы тут и ночевать будем. Пошли к Павлику.
Я не сразу понял, куда он меня зовет, и объяснил, что мне надо на улицу Фурманова, к Залке.
— Стоит ли будить две супружеские пары, когда можно ограничиться одной? — захохотал Фадеев. — Ведь «Павликов» я так или иначе должен поднять с постели.
Он взялся за ручку моего баула и воскликнул:
— Послушай, камни надо носить за пазухой, а не прятать в чемодан!
Но вещи мои не опустил, а только сказал:
— Пошли, здесь близко.
Не понимаю, почему я согласился. С Антокольским я еще не был в таких отношениях, когда среди ночи можно позволить себе вламываться в квартиру. Да и не знал я, что квартира эта гостеприимно открыта для друзей всегда, даже ночью. Но властная непосредственность Фадеева была, как видно, так сильна, что я согласился и, взявшись за железную ручку баула вместе с ним, засеменил, еле успевая за размашисто шагавшим Фадеевым.
Нам открыла сонная и полураздетая Зоя. Мне стало неловко. Но тут же из спальни выбежал Павел, радостно заворочал своими глазищами и закричал «Ура!», в котором растаяло не слишком довольное ворчание Зои.
А через несколько минут мы уже сидели за столом, на котором возвышался бочонок с украинской колбасой, предназначавшейся Залке, и ожидали чая. Так для меня началось первое в этом доме бдение до утра в кругу близких друзей, — всенощная с бесконечными разговорами и чтениями своих и чужих стихов, ночь радостного возбуждения, мирного согласия и жарких споров, которых после этого было у нас в этой маленькой столовой так много…
Довоенное творчество Антокольского увлекало меня не столько тематической широтой и жанровым разнообразием, сколько своим одухотворением и мастерством. Я еще считался комсомольским поэтом, жил интересами злобы дня, а его увлекали темы, как мне казалось, далекие от кипучей действительности — французская революция, персонажи русской истории или даже
Однако поражала удивительная пылкость поэтической натуры, которая способна извлекать истинный огонь из материала, казавшегося мне исторической окаменелостью, и не менее удивительная находчивость в области рифм и мастерской версификации.
И вдруг появилась поэма «Сын».
О гибели Володи Антокольского я узнал не сразу. Осень сорок второго года была тяжела, армии то наступали, то отступали, почта во время переходов с места на место часто гибла вместе с фронтовыми почтальонами, и писем от Павла я не получал. Но как-то уже в конце сентября или даже в начале октября в нашей фронтовой редакции появились Василий Гроссман и Борис Полевой — от кого-то из них я и услышал эту грустную новость.
В те страшные месяцы смерть уже не поражала, но эта меня потрясла. Я знал Вову, красивого юношу, лишь начинавшего становиться мужчиной, и мне, конечно, было его жаль. Но признаюсь: услыхав о гибели Вовы, я подумал не о нем, а о его отце — о Павле. Достаточно было представить себе этого маленького, почти тщедушного человека, как бы целиком состоявшего из эмоций и нервов, чтобы с болью почувствовать всю глубину его страдания. Я тут же подался на фронтовой узел связи, попросил разрешения дать телеграмму. Но прошло недели две, а Павел не откликался.
И вдруг выяснилось, что в Москву отправляется редакционная полуторка за шрифтами и прочим типографским оборудованием. Я попросил редактора поручить это дело мне, и он согласился. Лучшим подарком в те грозные месяцы второй военной осени было что-нибудь съестное: я собрал у товарищей банок десять консервов, получил на армейском продскладе кое-что и по своему аттестату вперед и на рассвете следующего дня выехал. По дороге нам попалось сплошь покрытое воронками картофельное поле, мы с шофером собрали мешок картошки — со всем этим продовольствием я и подкатил к дому, в котором жил Антокольский.
Мне повезло, Павел оказался дома. Как выяснилось, только два дня тому назад он вместе с Зоей возвратился с фронта, куда ездил со своим театром. Павел был возбужден, его радовал успех театра, горе, как видно, ушло вглубь…
Вечером пришел Фадеев, отдал Зое какой-то небольшой сверток. Такие свертки он приносил всегда, когда приходил вечером, и в тот мой приезд, и позже: получал вместо ужина в столовой, к которой был прикреплен, и подкармливал друзей-писателей.
Вскоре на столе появилась моя чуть подмороженная вареная картошка, немного ветчины, сыру и еще что-то, я развел водой привезенную с фронта четвертушку спирта, и мы сели за стол.
О гибели Вовы не говорили. И вдруг Павел сказал, обращаясь к Фадееву.
— Послушаешь еще раз? Савве я еще не читал.
— Конечно, — согласился Фадеев, понимая, о чем речь.
Зоя попробовала возразить — она знала, чего будет стоить Павлу это чтение. Волевая, решительная и твердая, она сейчас говорила ласково и почти просительно:
— Павличек, а может, не нужно?
— Нужно, — решительно сказал обычно мягкий и ласковый Павел, и только легкая хрипотца в голосе выдавала его волнение.