Мотылёк
Шрифт:
Поляк помчался туда как угорелый и действительно обнаружил шкуру кота. Он выкопал ее, сгнившую уже наполовину, головы почти совсем не было, промыл в морской воде, высушил на солнце, завернул в чистое новое холщовое полотенце и захоронил глубоко в сухом месте, чтобы не добрались муравьи. Об этом он сам мне рассказывал.
Ночью Коррази и Анджело, сидя рядышком на массивной скамье в комнате пекарей, играли в карты при свете керосиновой лампы. Дондоский, сорокалетний крепыш среднего роста, широкоплечий и сильный, приготовил дубину из железного дерева, тяжелую – самое настоящее железо. Подойдя
Хотя жандармский майор, председатель военного трибунала, не проявил ко мне никаких симпатий, в отношении Дондоского он проявил предельное милосердие, и тот отделался пятью годами за два преднамеренных убийства.
Второй срок одиночного заключения
Обратно на острова мы возвращались с поляком прикованные друг к другу. Нам не дали долго околачиваться в карцерах Сен-Лорана! В понедельник нас доставили туда, в четверг судили, а в пятницу утром уже отправили на острова.
Итак, мы на борту судна. Шестнадцать человек, двенадцать приговорены к одиночному заключению. Переход оказался не из легких: море штормило, зачастую крутая волна обрушивалась на палубу, окатывая всю посудину от киля до клотика. Наше отчаяние достигло предела: я стал надеяться, что старое корыто затонет. Я ни с кем не разговаривал, а морской ветер, насыщенный солевыми брызгами, жалил мне лицо, окутывал вихрем, оставляя меня наедине с собой. Я не прятался от него. Напротив, я нарочно дал сорвать с себя шляпу: восемь лет одиночки – какие тут могут быть шляпы! Ветер хлестал меня, а я подставлял ему лицо, глубоко дышал, почти задыхаясь. Я вдруг представил себе, как будет тонуть судно, и вдруг спохватился: «Акулы сожрали Бебера Селье. Тебе тридцать, и впереди восемь лет одиночки». Возможно ли выдержать такой срок в стенах «Людоедки»?
Опыт подсказывал, что это невозможно. Четыре, в крайнем случае пять – это предел человеческих сил. Если бы не убийство Селье, я получил бы три или два. Оно очень повредило мне, особенно осуществлению побега. Нельзя было убивать эту крысу. Долг человека, долг по отношению к самому себе обязывал меня не заниматься самосудом. Прежде всего надо было думать о жизни – жизни ради побега. Как я позволил себе совершить такую ошибку? Даже в тех обстоятельствах, когда решался вопрос кому жить – ему или мне? Жить, жить, жить. Эту религию – мою собственную религию следовало бы использовать раньше, а сейчас просто необходимо.
Среди конвойных я знал одного еще по одиночке, но не помнил его имени. Но мне страшно захотелось задать ему один вопрос.
– Начальник, можно вас спросить?
Удивившись моему обращению, он подошел ко мне:
– Что?
– Кому-нибудь удавалось отсидеть восемь лет в одиночке?
Немного подумав, он ответил:
– Нет. Но я знаю довольно многих, которые отсидели пять. Я даже помню одного, и очень хорошо, отсидевшего шесть лет. Он вышел в полном порядке и
– Спасибо.
– Не за что. Приговорили к восьми?
– Да, начальник.
– Вы сможете отсидеть только при условии, что вас не подвергнут наказанию.
И надзиратель ушел.
Это очень ценное наблюдение. Да, я останусь в живых, если ни разу не буду наказан. В основе всех наказаний лежал принцип временного прекращения выдачи пищи или сокращения рациона. После этого, даже вернувшись на установленное довольствие, человек никогда не мог восстановить свои прежние силы. Несколько наказаний – и все. Ты уже не выдержишь, а скорее всего, сыграешь в ящик. Вывод: отныне никаких тебе кокосовых орехов, никаких сигарет! Никаких записок: тебе никто – и ты никому!
Весь оставшийся путь я снова и снова пережевывал это решение. Ничего, совершенно ничего, ни оттуда, ни отсюда. Зародилась мысль: единственный безопасный выход, чтобы помочь себе, – платить разносчикам, чтобы они давали мне в супе самые большие и лучшие куски мяса. Все делается очень просто: разносчиков двое – один разливает поварешкой жижу из ведра, другой, идущий сзади, кладет с подноса кусок мяса в миску. Первый может зачерпнуть со дна поглубже, чтобы на мою долю досталось побольше овощей. Мои расходы должен оплачивать кто-то за пределами стен тюрьмы. Натолкнувшись на эту мысль, я успокоился. Если как следует отработать эту схему, можно есть сколько хочешь и не голодать. А все остальное зависит только от меня: и звездные полеты, и мир грез. Надо только прилепиться к веселым сюжетам, чтобы не сойти с ума.
Достигли островов в три пополудни. Едва сошел на берег, как увидел Жюльетту в светло-желтом платье. Рядом находился муж. Комендант быстро подошел ко мне, перед тем как мы построились, и спросил:
– Сколько?
– Восемь лет.
Он вернулся к жене и стал что-то говорить ей. Она опустилась на камень, совершенно обессиленная. Было видно, что ей стало почти дурно. Муж взял ее под руку, она встала. Горько посмотрела на меня своими большими черными глазами, и супруги пошли прочь от пристани, ни разу не оглянувшись.
– Папийон, – спросил Дега, – сколько?
– Восемь лет одиночки.
Он ничего больше не сказал – ему было тяжело смотреть на меня. Подошел Гальгани, но я опередил его, прежде чем он успел открыть рот:
– Не посылайте мне ничего. И не пишите. С таким сроком я не могу рисковать и нарываться на наказание.
– Понял.
Я быстро и тихо добавил:
– Сделай так, чтобы меня как можно лучше кормили днем и вечером. Если это тебе удастся, может быть, и свидимся еще когда-нибудь. Прощай.
Я намеренно пошел к той лодке, которая первой отправлялась на Сен-Жозеф. Все смотрели на меня так же, как смотрят на гроб, опускаемый в могилу. Никто не проронил ни слова. За короткий переход от Руаяля до Сен-Жозефа я успел повторить Шапару то, что уже сказал Гальгани.
– Это можно. Держись, Папи. А что с Матье Карбоньери?
– Прости, совсем забыл о нем. Председатель трибунала послал документы на доследование, после чего будет принято окончательное решение. Как ты думаешь, хорошо это или плохо?