Мой конь розовый
Шрифт:
– Смирение?.. Неотвратность сие? Так, фройляйн?
– Нет, не так, господин фашист… Не смирение… Глубокий стыд. Шок совести. Стыд, что люди могут стать фашистами. А если это так – не стоит жить. Ценность жизни утрачена.
– Это интересно, фройляйн! Это я вечером запишу! Наука требует систематичность… Спасибо фройляйн!
– Мне не нужно ваше «спасибо»… Это из другого, из человеческого мира… Для вас, фашистов – анахронизм… Все же ступайте теперь. Хочу напоследок побыть наедине с ребенком своим. Мне нужно проститься с ним… Последние минуты жизни на земле… Пусть нам ничто не напоминает о фашизме! Вы меня поняли? Ступайте!..
Голос женщины стал вдруг резким. Она не отводила взгляда от лейтенанта – и тот растерянно заморгал своими бесцветными ресницами.
– Яволь, фройляйн… Зер гут… Яволь… – вдруг забыл он все русские слова. Он пятился, все больше отставая. Он смотрел вслед женщине с ребенком –
Финансовая дисциплина
Мы с ним курили в конце узкого, издательского коридора, у небольшого низкого окна, врезанного в почти метровую, старинной кладки, стену. Я, видимо, пришелся ему по душе тем, что не пытался с ним заговаривать, вообще не обращал на него внимания, занятый папиросой, интимной и бездумной сосредоточенностью курильщика, едва успев с ним поздороваться.
И о чем было нам говорить с ним? Он – главный бухгалтер, я рядовой редактор. Ни общего дела, ни общих интересов. А говорить лишь затем, чтоб молчание не показалось невежливым – мы оба не находили это нужным… Наоборот, в том, что не затевали такого пустого, мнимо-вежливого разговора, оба мы чувствовали, что отдаем этим дань уважения друг другу…
– Вы, кажется, и сами что-то пишете? – все же спросил он меня однажды. Он, конечно, не хотел меня обидеть этим «что-то» и «кажется». В голосе было снисходительное понимание. Что ему на это ответишь, когда и вправду пока то, что пишется – лишь «что-то», когда и самому все пока лишь – «кажется»?..
– А вы как думаете? Должен редактор что-то писать? Или не должен?
– Как вам сказать? – наморщил он лоб и пустил дым к потолку. У него и сейчас был вид «руководящий» – он «решал вопрос», а не просто беседовал. – По-моему, редактор – это редактор, а писатель – это писатель!
– То есть, редактор – служащий, а писатель – творческий человек? Иными словами, – редактор – не творческая работа?
– Уж какая там – «творческая работа»!.. Куда хватили! Ненормированный, правда, рабочий день… Двадцать четыре дня отпуска… Служащий, одним словом…
– Вот это-то и плохо, – протянул я, как бы отвечая своим собственным мыслям. – Понимаете, если редактор служащий, не творческий человек, и книги будут такие же… служащие… Безликие, одним словом… Редактор должен обязательно быть писателем! Даже более опытным писателем… Чтоб автору помочь, направить его, подсказать… Кто были на Руси редакторами? Пушкин и Некрасов, Достоевский и Щедрин, Толстой и Горький!
– Эка хватили… Другое было время!..
– И другая литература!.. Почти все, что издавалось стало классикой! А ныне? Из тысячи книг, – может, одна лишь остается в литературе! А почему? Потому что редакторы – служащие! Не писатели… Подчиненные у начальства… А начальство подчиненное у своего начальства… Оклады, двадцать четыре дня отпуска, машины крутятся, краска мажется, листы-оттиски и план. Все есть – литературы нет!..
– Эка хватили! Может еще и хозяина, частника, то есть, вернуть?
– Не знаю, не знаю… А вот независимость писателю нужно бы вернуть… И в редакторы ему дать – писателей! Художников!..
Он как-то неопределенно хмыкнул, вынул из губ папиросу, оглядел ее недокуренную часть, плюнул на торец – и хорошо отработанным щелчком отправил ее в угол. Я думал, что на этом наш разговор и кончится. Я готов был к этому. Дескать, сам начал. Что ты еще надеялся услышать от меня? О погоде? О футболе? О том – как я отдыхал в прошлом году – и как намерен отдыхать в этом году? Прошу прощения… С такими разговорами обращайся к нашим дамам. К слову сказать, они – в твоем понимании – полноценные редакторы! Они – служащие! Сами в жизни строки не написали! Они хорошие подчиненные! Кого и чего скажут – издают. Чувств никаких не изведав… Все-все – им все равно! Они – женщины! Им вообще все-все в жизни – кроме любви – до лампочки!.. «Чудную паровую говядину вчера купила!» О литературе? Пожалуйста. «Писатель Н…. Он теперь женат на артистке С.! Старой жене оставил дачу в Переделкино! Уже третий раз женится – каждую жену оставляет обеспеченной! А что? Молодец! Редакторы?.. Служащие!.. Им что в сберкассе, что редактором – все одно!..
– Я еще помню писателей тридцатых… – Так он еще не ушел? Что он еще имеет мне сообщить? Уж бы лучше молча курили. – Скажем, Гайдар. Знаете, конечно! Классик, да? Вот и у нас о прошлом годе трехтомник его прошел… Так себе – сказочки… Разошелся! Прибыль. А скажем серьезная книга академика Федченко о син-хро-фазо-тронах – не пошла! Убыток десять тысяч. На балансе висит! А почему? Сказочки любите вы, редакторы! Не то, чтоб финансовую дисциплину блюсти… Да, – так вот: Гайдар… А что такое – Гайдар?.. Еще по тридцатым его помню… Приходит как-то: дай денег! Как то есть – «дай»? «Хоть бы – червонец!» Я что же – печатаю их, эти
– Но они – не как все.
– Не как все?! Извините! Любят порисоваться! Мол, мы – не такие, как все! Такие! Знают, как все, – «сумма прописью…» Так и норовят порушить финансовую дисциплину! А ему, вишь, корректор какую-то запятую убрал – трагедия! Все вверх дном! Эгоисты…
И снова мы с ним курили в конце коридора, возле окна. В углу появилась большая – чуть ли ни двухведерная – на целую пятилетку хватит! – белая фаянсовая урна. Видать, уборщица прожужжала уши замдиректора по хозчасти. Закупил он эти урны. Любопытен стал мне этот человек! Весь мир, все человеческие отношения у него получили очень своеобычное, через «финансовую дисциплину» – освещение. Вселенная и человечество здесь сошлись, спрессовались, как в фокусе какой-то оптической призмы. И преломляла эта призма лишь так, как было ей присуще! Скажем, чего только не слышал о тех же – «писателях», о наших авторах. От тех же наших дам-редактрис. Это были жены всяких начальников, дочки и племянницы генералов и известных писателей, деятелей союза писательского и комитета по печати… Не так уж был он велик, этот редакторский оклад, чтоб уж очень соблазниться им. А все же – на заводе надо было повкалывать, чтоб заработать эти полторы сотни в месяц. Но главным было – «ненормированный рабочий день»! Можно было придти на работу после обеда, можно было день другой на неделе – вообще не быть на работе. Даже придумать – «присутственный день», сделать его – хоть и неприказным, самоявочным – законным. И вот уже лихо подхвачено всем коллективом: «Валентина Ивановна? У нее присутственные дни вторник и четверг! Звоните, пожалуйста! Всего хорошего!» И хлоп трубку, и гудок – исчерпывающий ответ: какие еще могут быть вопросы! Да, много был наслышан от дам-сослуживиц, от дам-редактрис… Они иногда мне мирволили, снисходили ко мне, сознавая свое превосходство в том, что они – не писатели! Что не пишут! Не пытаются! Я же «пытался» – и заслуживал поэтому либо открытое презрение, либо чувство жалости. Они все-все знали о каждом авторе. Где, кто, сколько издал, сколько получил, где его дача, сколько она стоит. О самих книгах они почти никогда не говорили!.. Вот и главный бухгалтер Воробьев тоже много знал о писателях – но опять же не о книгах их! Через свою «финансовую дисциплину». Ну, пусть хоть так – лишь бы не это тягостно-бытовое – «первая жена… третья жена», и все – помимо книг!
– Видели стенгазету новогоднюю?.. И меня там прохватили? Это поэт наш – Г… Тоже вроде вас – что-то пишет, пишет… Стишок про меня сочинил. Да он там про все руководство.
– Стишок? И какой же? – я был уверен, что поставлю вопросом в затруднительное положение нашего главбуха. К удивлению моему – он стишок и запомнил, и прочитал наизусть, вполне грамотно выделив и ритм строк, и паузы-рифмы!
Сделав строчку с половиной,
Стал поэт канючить грош –
Но седого на мякине
Воробья не проведешь!
Посуровев, молча ждал – дал и мне почувствовать обидное содержание «стишка». «Стишок» был из «легких» – поэтому сразу запоминался. Но обидного я в нем ничего не нашел. Я стал говорить, что в газете много таких – дружеских шаржей и подписей-стишков! И если автор, желая укусить, все же другого повода не нашел, стало быть, – все в порядке! Счастливо отделался! А то эти «стишки» – о-го, какие бывают колючие! Припечатают на всю жизнь! Скажем, эпиграммы Пушкина! Или эпиграмма на известного Зоила, злобного критика Буренина – мол, бешеная собака скольких покусала, но вот укусила Буренина – и сразу сама подохла… Или на современного критика Раппопорта: «Когда я вижу Раппопорта, встает вопрос такого сорта: зачем мамаша Раппопорта себе не сделала аборта»…