Мой муж Сергей Есенин
Шрифт:
«Несмотря на то что Айседора была разгневана на чиновников, — писала газета «Нью-Йорк Геральд», — ее муж, молодой яркий блондин, русский поэт, кажется, воспринял этот случай как обыкновенный и несерьезный. Ее муж (стройный, атлетического сложения, широкоплечий, с тонкой талией) объясняется с Айседорой в основном через ее секретаря. Он выглядит моложе своих 27 лет и по одежде не отличается от обычного американского коммерсанта — простой серый костюм из твида. Не владея английским, он, стоя рядом с женой, кивает с одобрительной улыбкой, подтверждая все, что она говорит репортерам. Оба производят впечатление искренне влюбленных и не стараются скрывать свои чувства от посторонних.
Виды Манхэттена ошеломили молодого русского поэта, и он пообещал непременно написать об этом. Ему нравится воспевать бродяг и скитальцев, хотя сам не похож ни на тех, ни на других. О нем говорят, что он грустный, но кажется, что это самый веселый большевик, который когда-либо пересекал Атлантику.»
Мери Дести пишет: «Во время поездки Айседоры по Америке начал проявляться безрассудный нрав Есенина. Он решил, что Америка встретила его не так, как подобает, и злился за это на Айседору, по всякому случаю оскорбляя ее и ее страну. В газетах было много скандальных сообщений, более или менее преувеличенных, но в них было достаточно правды, чтобы сделать жизнь совершенно невыносимой».
12 ноября 1922 года Есенин возмущенно написал из Нью-Йорка ближайшему другу Анатолию Мариенгофу: «Милый мой Толя! Как рад я, что ты не со мной здесь в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься». Видно, что Есенин затосковал по дому. Он разочаровался в американцах: «Никак не желаю говорить на этом проклятом английском языке», — добавляет он. На английском Есенин не желал говорить из принципа, говорил, что «боится испортить и забыть русский язык».
Имажинист Александр Кусиков чуть позже получил еще более отчаянное послание: «Я расскажу тебе об Америке позже. Это самая ужасная дрянь. Я полон смертной, невыносимой тоски. Я чувствую себя чужим и ненужным здесь, но когда я вспоминаю Россию, вспоминаю, что ждет меня там, я не хочу возвращаться.» Кусикову же были написаны ставшие уже знаменитыми строки: «Тоска смертельная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию. Не могу! Ей-богу, не могу! Хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу. Напиши мне что-нибудь хорошее, теплое и веселое, как друг». В письме издательскому работнику А.М. Сахарову Сергей Александрович также прямолинеен, выражая свой ужас перед заграницей: «Родные мои! Хорошие! Что сказать мне вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет. В страшной моде господин доллар, на искусство начхать, самое высшее — музик-холл.»
Критик и литературовед М. Менедельсон в своих воспоминаниях рассуждает о причинах отторжения Есениным Америки: «Впрочем, гораздо чаще мне случалось видеть в Америке Есенина, глубоко ушедшего в свои тайные и какие-то очень горькие думы. И желание понять их суть, как и узнать причины столь активного стремления поэта, которое я заметил во время первой встречи с ним, — подчеркнуть, что у него нет никакого интереса к Америке, не давало мне покоя. Разумеется, мне трудно было понять тогда, что отношение Есенина к Америке отчасти объяснялось двусмысленностью его положения в этой стране. Большинство американцев, если они и узнали из газет о приезде русского поэта, думали о нем лишь как о муже их соотечественницы. А сколько тягостного и даже оскорбительного было для Есенина в его тщетных попытках добиться издания его стихов на английском языке, в провале надежд на то, что наконец-то он предстанет перед американцами человеком творческим, а не просто молодым
Ближайший друг Сергея Есенина Лев Повицкий вспоминает, как посетил поэта в сложнейший момент его жизни, позже ставшим переломным в отношениях с Дункан: «Я вернулся в Москву к моменту приезда Есенина и Дункан из-за границы и отправился к нему на свидание в отведенный Дункан особняк на Пречистенке. Я его застал среди вороха дорожных принадлежностей, чемоданов, шелкового белья и одежды.
Мы обнялись, и он крикнул Дункан. Она вышла из соседней комнаты в каком-то широчайшем пестром пеньюаре. Он меня представил ей:
— Это мой друг Повицкий. Его брат делает Bier! [11] Он директор самого большого в России пивоваренного завода.
Я с трудом удержался от смеха: вот так рекомендация. Позднее я понял смысл этих слов. Для Дункан человек, причастный к производству алкоголя, представлял, по мнению Есенина, огромный интерес. И он, по-видимому, не ошибался. Она весело потрясла мне руку и сказала:
— Bier очень хорошо! Очень хорошо!..
Вид этой высокой, полной, перезрелой, с красным грубоватым лицом женщины, вид бывшего барского особняка — все вызывало у меня глухое раздражение. Как это все непохоже на обычную есенинскую простоту и скромность.
11
Пиво (нем.).
Когда она ушла, я зло проговорил:
— Недурно ты устроился, Сергей Александрович.
Он изменился в лице. Глаза потемнели, брови сдвинулись, и он глухо произнес:
— Завтра уезжаю отсюда.
— Куда уезжаешь? — не понял я.
— К себе на Богословский.
— А Дункан?
— Она мне больше не нужна. Теперь меня в Европе и Америке знают лучше, чем ее.
И действительно, через несколько дней он оставил Дункан и переехал к себе, в свою более чем скромную комнату в доме № 3 по Богословскому переулку.
Я его не расспрашивал о заграничных его впечатлениях, но однажды он сам заговорил:
«— Мы сидели в берлинском ресторане. Прислуживали мужчины. Почти все они были русские, с явно офицерской выправкой. Один из них подошел к нам.
— Вы Есенин? — обратился он ко мне. — Мне сказали, что это вы. Как я рад вас видеть! Как мне хочется по душе поговорить с вами! Вы ведь бежали из этого большевистского пекла, не выдержали? А мы, русские дворяне, бывшие русские офицеры, служим здесь лакеями. Вот наша жизнь, вот до чего довели нас большевики.
Я нежно поглядел на него и ответил:
— Ах, какая грусть! Плакать надо. Но знаете что, дворянин! Подайте мне, мужику, ростбиф по-английски, да смотрите, чтоб кровь сочилась!
Офицер позеленел от злости, отошел и угрожающе посмотрел в нашу сторону.
Я видел, как он шептался с двумя рослыми официантами. Я понял, что он собирается взять меня в работу. Я взял Дункан под руку и медленно прошел мимо них к выходу. Он не успел или не посмел меня тронуть».
«— Да, я скандалил, — говорил он мне однажды, — мне это нужно было. Мне нужно было, чтобы они меня знали, чтобы они меня запомнили. Что, я им стихи читать буду? Американцам стихи? Я стал бы только смешон в их глазах. А вот скатерть со всей посудой стащить со стола, посвистеть в театре, нарушить порядок уличного движения — это им понятно. Если я это делаю, значит, я миллионер, мне, значит, можно. Вот и уважение готово, и слава и честь! О, меня они теперь лучше помнят, чем Дункан».