Мой одесский язык
Шрифт:
– Ты меня любишь? – спросила я.
– Да! – сказал издатель.
– Да! – сказал официант.
– Только тебя, – сказал муж.
А менеджер и небо промолчали.
Менеджер изучала меню. Небо не изучало ничего.
В огромной, бескрайней камбале неба парили созвездия глосиков. В колодце внутреннего дворика «Лондонской» шелестом посмеивались платаны. Довольный издатель урчал в ожидании перемен. Со стороны кухни слышался голос официанта, дающего кому-то указания…
Муж подмигнул мне, незаметно заправил за ворот футболки выбившееся белоснежное крупное перо и, затянувшись подкуренной мной сигаретой, тихо сказал, так,
– Дети!
Неисчерпаемость
В детстве у меня была кличка Любименя! Вот так, одним словом, именем собственным и с восклицательным знаком.
Дело не в том, что меня не любили. Меня любили. Очень любили. Но были некоторые люди, особо любимые мной. Например, муж маминой подруги. Если к нему кто-то подходил, если он гладил кого-то по голове – я с визгом и топотом неслась к вторженцу и покушенцу, стоящему рядом с моим и подставляющему свою башку под мою ладонь моего, и сшибала его покруче игрока в американский футбол, и орала басом:
– Любименя!
Простите мне такое непростительное поведение, мне было тогда всего от трёх до пяти. Потом меня научили, что так себя вести некрасиво. Заляпали воспитательной грязью первобытный инстинкт собственника в чистой душе. В случае данной конкретной «собственности» – мужа маминой подруги – всё осложнялось тем обстоятельством, что трудился он детским врачом, и ни каким-нибудь там, а онкологом-гематологом. То есть понимаете, как это выглядело со стороны, да? Эдакая здоровая, кудрявая, откормленная блондинистая дрянь, загорелая, как шкварка, мускулистая от постоянного моря, несётся по двору слободской больницы, вклинивается в группку бледных слабых мучеников, обритых химио– и лучевой терапией, и раскидывает их по грязному песочку рахитичной детской площадки.
Меня все ругали.
Кроме мужа маминой подруги. Он улыбался, говорил что-то вроде: «Я люблю только тебя! Но, детка, у меня работа, ты же меня подождёшь?» О да! Его я была готова ждать годы, даже уже тогда, в пять лет, когда «годы» – субстанция невообразимая. Он уходил, красивый своим ослепительно белым халатом и удивительно аристократичным лицом. Бедные детишки отряхивали песочек, вставали с колен, и я начинала, в ожидании его, любить их. Не потому, что мама и мамина подруга говорили: «Этоженесчастныедетиихнадожалетьтакнельзя!» А потому что вот они, рядом с ним, с богом, и они его любят. И если бог любит только меня, так почему бы мне не любить тех, кто любит бога? Конечно, в пять лет такими формулировками я не морочила себе голову. Просто он уходил, а больные дети оставались.
Или вот, например, директора школы-интерната для детей с детским церебральным параличом и прочими поражениями двигательной и нервной системы, где работала моя мама, я тоже любила. И, завидев его фигуру, облепленную висящими на нём инвалидами, я, блондинистая кудрявая откормленная дрянь, бежала своими пропорциональными, не имеющими проблем с движением ногами к нему и раскидывала этих корявых детей своими без малейших признаков спастики – предвестницы паралича, – мощными от регулярного подвисания на волнорезах руками по асфальту двора, и визжала всё тем же басом:
– Любименя!
Меня все ругали.
Кроме директора маминой школы. Он улыбался, говорил что-то вроде: «Я люблю только тебя! Но, детка, у меня работа, ты же меня подождёшь?»
Муж маминой подруги умер молодым, не дожив до шестидесяти. От ХПН. Хронической почечной недостаточности. Вместо того чтобы госпитализироваться на очередной сеанс гемодиализа, он пошёл на работу. Потому что сложный случай, и никому больше в руки несчастный, измученный лейкозом ребёнок не давался. Вернулся с температурой сорок, лёг на кровать и умер.
Директор маминой школы умер молодым, не дожив до шестидесяти. От удара топором по голове. В Одессе начинался раздел вкусных прибрежных кусков Большого Фонтана, он отстаивал территорию своих детей. Как орлица – защищает своих птенцов. Кругом уже стояли крутые особняки, и только от этого интерната никому ничего не удавалось откусить, потому что директор был и депутатом, и крепким хозяйственником. И как-то, возвращаясь домой, получил в подъезде топором по голове. Даже бумажник не взяли и обручалку не сняли. Спустя полгода от интерната осталось здание, подпёртое забором под окна, безо всяких черешневых садов.
Это были разные, совсем разные дядьки. Муж маминой подруги – высокий, красивый, в дохэпээновую эпоху рельефный. Обломок дворянского генофонда, он легко подбирал и транспонировал в любую тональность романсы, коих знал бесчисленное множество. Чтобы расслабиться, он играл сонатины и фуги. Он читал на английском и на французском. Он обращался с маленькой девочкой как со взрослой леди, безо всякого лукавства. Когда на первом курсе я влюбилась «не в того», ему, в отличие от моего родного отца, было не всё равно, и он довёл меня до истерики долгим спокойным разговором длиною в ночь. Я наговорила ему много нехороших слов, а он только покорно улыбался.
Когда он умер – то есть, когда мне сообщили, что он умер, – я дошла пешком от главного корпуса медина – шёл сентябрь курса второго – до Черёмушек под беспросветным долгим ливнем. Так, взахлёб, я не рыдала никогда. Ни на похоронах деда, ни на похоронах моего молодого друга. На их похоронах я вообще не плакала. Тут же я ревела, как голодная недоеная корова, и никто-никто за весь пеший путь – от медина до Черёмушек – не спросил: «Что с вами?» Со мной умирало моё первобытное чистое детство. Дед ушёл раньше, а друг – позже. Эта смерть пришлась точно на разлом, и ухнула в образовавшуюся пропасть, и так и парит там до сих пор на огромных тёмных крыльях.
Я пришла, зашла в его квартиру, обняла обезумевшую жену – она даже не заметила этого, и я до сих пор уверена, что глупо обнимать и вообще лезть руками и словами в экстракт вселенского горя… Вышла и пошла домой. Труп на кровати я увидела мельком. Он был огромный и серый. На обратном пути я хотела сесть на трамвай, но поняла, что оставила сумку в аудитории, и у меня нет ни «постоянного», ни денег. Мысль о том, что придётся что-то говорить обнаружившему «зайца» контролёру… Я пошла пешком обратно в институт. И думала только о сумке, в которой остался студенческий и библиотечные книги.