Мой отец Соломон Михоэлс
Шрифт:
Отец был убежден, что новому еврейскому театру уготована другая судьба, и он не ошибся — ни такого ослепительного взлета, ни такого трагического финала не знала ни одна еврейская сцена.
В январе двадцатого года состоялось официальное открытие Московского Государственного Еврейского Камерного театра. Он расположился в небольшом трехэтажном особнячке на Станкевича, принадлежавшем до революции какому-то купцу.
На втором этаже помещались сцена и зрительный зал, а первый и третий зтажи были предоставлены для общежития актеров. Стены и потолок крохотного зрительного зала были расписаны Марком Шагалом — одним
Ставили» Три еврейских изюминки», как назвал Грановский три одноактных пьесы Шолом — Алейхема. Какая жалость, что нет записи прелестной миниатюры» Мазлатов»! До чего же трогательный, наивный и мудрый был Реб Алтер Михоэлса, в длинном капоте и нелепом картузике, разрисованном какими-то букашками по прихоти Шагала, оформлявшего спектакль. А. Эфрос вспоминает, что»… в день премьеры, перед самым выходом Михоэлса на сцену, Шагал вцепился ему в плечо и иступленно тыкал в него кистью, как в манекен, ставил на костюме какие-то точки и выписывал на картузе никакими биноклями неразличимых птичек и свинок, несмотря на кроткие уговоры Михозлса и повторные, тревожные звонки со сцены…»
Недавно, когда я была у Марка Захаровича Шагала в Ницце, он рассказывал мне об этой их совместной работе. Во время одной из репетиций, Шагал сам разрисовывал лицо Реб Алтера, долго что-то придумывал, а потом вдруг заявил: «Михоэлс, мне мешает ваш правый глаз!«Сначала папа растерялся, но прошло некоторое время и, однажды, когда он приехал навестить заболевшего Шагала в Малаховку под Москвой, то, совершенно неожиданно, по словам Шагала, прямо с порога, Михоэлс воскликнул: «Понял!», и глаз был уменьшен в соответствии с замыслом художника.
Уж не знаю, что имел в виду Шагал и что понял папа, но действительно, между ними сразу установилось какое-то буквально телепатическое взаимопонимание.
Так начинал Шагал свое творческое содружество с Михоэлсом. Наряду с ним в нашем театре работали такие художники как Натан Альтман, Роберт Фальк, Исаак Рабинович и, наконец, приглашенный Михоэлсом для оформления Лира и оставшийся при театре до конца его дней Александр Тышлер.
В двадцать первом году театр переехал на Малую Бронную, куда были перевезены все панно Шагала, и просуществовал там до конца, то есть до весны сорок девятого года. Но актеры еще многие годы жили в общежитии на Станкевича. В первые годы своего существования театр жил, действительно, «одной семьей», как писал Михоэлс. Актеры были молоды, семьями никто еще не обзавелся, и каждый занимал по одной комнате. Комнат этих в длинном коридоре было двенадцать. Коридор переходил в нескладную переднюю, ведущую в большую и грязную кухню. За кухней помещался коридорчик, по одной стороне которого три, похожие на каюты, узкие комнатушки. Эта-то квартирка, за кухней, предназначавшаяся, по всей вероятности, для прислуги бывшего владельца дома, и была отдана моим родителям.
На кухне, уставленной двенадцатью фанерными шкафчиками, каких теперь уже не видно, с утра до глубокой ночи жужжали примуса, распространявшие острый, разъедающий глаза запах керосина. Из-за копоти и жира дневной свет почти не проникал в два маленьких окошка, и почти круглые сутки высоко под потолком тускло мерцала электрическая лампочка. Дверь там почему-то отсутствовала, и весь этот кухонный чад и гул постоянно наполняли нашу квартиру, в которой мы прожили до тридцать пятого года.
Коллектив, о котором в дальнейшем писали как об одном из самых талантливых и ярких театральных коллективов Москвы, состоял в своем большинстве из людей, приехавших из украинских и польских еврейских местечек.
ЗУСКИН — ПАРТНЕР, ДРУГ, БЛИЗНЕЦ
Самым одаренным и ярким в Московской группе был совсем еще молодой Вениамин Зускин, который пришел в студию из Горного института. Они прошли с отцом всю их театральную жизнь, а наша домашняя жизнь тесно переплеталась с жизнью Зускина и его семьи.
Зускин приехал в Москву с Урала, чтобы продолжать учебу в Горном институте, которую начал, непонятно по какому недоразумению, еще на Урале.
Видимо, этот случайный эпизод с Горным институтом оставил неизгладимый след в его сознании, потому что я не помню, чтобы он хоть раз упустил возможность поговорить об этом. Как часто мы не проезжали бы по Большой Калужской, он прерывал любой разговор словами: «Вот, Соломон Михайлович, в этом здании помещается Горный институт, где я начинал свое образование, помните, я как-то вам рассказывал?«Папа неизменно с большим интересом переспрашивал, поддерживал игру, и только после этого традиционного диалога, они возвращались к прерванному разговору. Эта игра повторялась неоднократно и никогда им не надоедала, как, впрочем и все изобретательные и смешные игры, в которые они играли всю жизнь. В своих воспоминаниях» Наш Михоэлс» Зускин, или Зуса, как все его звали, пишет:«… И вот начинается спектакль для самих себя. Я »играю» своих дедушку и бабушку, рассказываю о всевозможных событиях их жизни. Михозлс подхватывает. Теперь он — дед, а я бабушка. Мы импровизируем и не можем остановиться. Затем Михоэлс мастерски перевоплощается в своего дядю Шимона.
Эта импровизированная игра — незабываема. Эта игра блистала находками и детской непосредственностью, и была для С. Михоэлса, а для меня тем более, сплошным удовольствием и даже необходимостью. Из таких шуток получались интересные вещи. Например, репетируя» Путешествие Вениамина III», сцену, в которой Вениамин и Сендрл, усталые и голодные ложатся спать на твердых скамьях и охают при этом, мы вспоминали, как мы однажды вместе изображали моих деда и бабушку, как они ложились спать на скрипучих кроватях…»
Я так и вижу, как они беседуют в ночной тишине на зускинской кухне, и, как самые настоящие дети, забывают, что уже поздно, что завтра рано вставать, что оба провели длинный, тяжелый день… Как мне жаль, что я почти никогда не присутствовала на этих импровизированных ночных представлениях! Правда, в дальнейшем, мне посчастливилось неоднократно наблюдать их» игры». Я попытаюсь рассказать пару таких сценок, но вряд ли мне это удастся — «пересказывать» игру актеров — так же невозможно, как» пересказывать» живопись или музыку. И то, и другое увы, не поддается словесному описанию.
Когда я только родилась, нашу семью охватила паника — где брать пеленки, кроватки и прочие необходимые детские вещи. Заранее готовиться к появлению младенца, как известно, строго запрещается, а в последний момент в России никогда ничего не достанешь. Мама еще была в больнице, а папа носился по Москве, главным образом в поисках продуктов для мамы. Накануне ее возвращения домой, папа, так ничего и не закупив, примчался к безмятежно спящему Зускину, вытащил из-под него простыни и, со словами» ничего, поспишь и так!», побежал к себе. Простыня была разорвана мне на пеленки.