Мой Пигафетта
Шрифт:
На пределе отчаяния Садовод попытался уговорить на партию в бридж матросов, но матросы не выказали интереса к новшествам. Вот и просиживал Садовод вечер за вечером в углу мрачноватого холла под портретом крестной матери, искоса поглядывая на строгую даму и наблюдая чужую игру. Ее правил Садовод так и не усвоил, и, когда его спустя несколько недель приняли в число игравших, неизменно проигрывал. Но я его утешила, сказав, что у матросов каждый вечер идет другая игра или от скуки они каждый вечер выдумывают новые правила, и по этим правилам всегда выигрывает один и тот же механик, получивший прозвище Лас-Вегас, Карточный король всех кораблей мира.
Но когда Лас-Вегас однажды ночью бесследно исчез, Садовод бросил играть в холле и принялся за
Получив от меня в подарок радиоприемник, Географ покраснел, быстро повернулся и исчез со своей добычей на четвертой палубе, где с тех пор слушал самые свежие новости, а именно, что вот уже пять недель мы в половине восьмого едим яичницу на сале, в половине двенадцатого — суп и рыбу и в половине шестого — мясо с салатом.
Да движемся ли мы вообще? Идет ли вперед наш корабль? Уж я не говорю: проплывают ли мимо острова? Мы стоим на месте, движется мир вокруг нас, перемещаясь со скоростью восемнадцати узлов, ради того, чтобы люди получали какие-то вещи, которые им, пожалуй, не очень-то и нужны.
Как легко и просто, без всяких усилий, длинные языки суши слизывают время. А вот письма моих друзей стали приходить редко, друзья пишут, все у них по-старому, а я в ответ пишу, что здесь ничего не остается по-старому. Наши языки день ото дня ворочаются тяжелее, за офицерским столом воцарилось молчание, а за столом Оплативших пассажиров беседа пока еще теплится, но разговор ведется только о продуктах питания, о пряностях и супермаркетах всего мира, о трудностях хранения в открытом море свежих яиц, о непрозрачности некоторых супов. Садовод худеет и понемногу съеживается, превращается в складчатый кожаный мешок, который с каждым днем все больше тощает. Но он назло Географу без умолку твердит, что непременно надо накупить необлагаемого пошлиной жемчуга в подарок оставшейся дома супруге, — Садовод точно знает, что жена Географа, ради которой тот много лет назад расстался с сестрой, давно его бросила, поскольку интерес Географа к морским путешествиям был его супруге абсолютно чужд.
У нашей плавучей тюрьмы заостренный нос и тупая корма. Сто сорок семь квадратных метров отданы грузу, немногое оставшееся — людям. Капитану предоставлены рубка и мостик, Коку — камбуз, нам, Оплатившим пассажирам — каюты, матросам — кубрик. Когда шум становится нестерпимым, я спасаюсь бегством на нос. Там тишина. Только ветер и волны и спрятавшийся за шпангоутом Пигафетта, грезящий о великом прошлом, когда моряки еще стремились достичь невозможного, когда острова, ныне нарисованные на рубашках жестянщиков, отважившихся пойти в кругосветное плавание, еще носили красивые, звучные названия. Великому прошлому настал конец, когда короли стали посылать в плавание целые дворы, монахов, ботаников, зоологов, Королевское географическое общество в полном составе, отчего эти острова теперь и называются островами Общества и островами Разочарования.
Итак, довольно сказок Южных морей, долой теорию равновесия Северного и Южного полушарий! В прочно приделанных выдвижных ящиках лежат карты, на которых все нарисовано точнее некуда. Море у полюсов покрыто льдом. Лед пресный, растапливая его, можно получить пригодную для питья воду. Мировой океан знает три вида света: электрический, фосфоресценцию и свет мысли. Карманы ботаников битком набиты новыми растениями, причем некоторые вроде могут и пользу принести. Мы часто едим квашеную капусту, чтобы не расшатывались зубы и не распухали десны, мы вернемся из плавания сильными и здоровыми, мы откроем торговле новые перспективы, широкие и разнообразные. А значит, упрочим международные связи и поспоспешествуем расцвету культуры во всех частях света. Ибо природа человеческая хоть и различается в зависимости от климатических зон, однако по существу остается неизменной. И все же, как
Дальше читать не было сил, я отложила книгу. Пигафетта засмеялся. За моей спиной на солнце стоял Нобель и делал что-то с якорной цепью.
— Здорово у вас получается, — сказал он. — Вам надо было стать чтицей-декламаторшей. — Он хотел еще что-то добавить, но в глазах у него появилось отражение Капитана, выросшего у меня за спиной, и Нобель, бросив на палубу и затоптав сигарету, снова занялся якорной цепью.
— Деньги платили, а ни на что не смотрите! — воскликнул Капитан. — О сухопутные крысы с подслеповатыми глазами! Вы не знаете старинной игры первооткрывателей! — Сорвав с моей шеи подзорную трубу, он потащил меня на нос.
Дельфины оказались проворнее. Два, еще два, а вот уже вдесятером, они легко подкидывали в воздух свои тяжелые блестящие тела и вновь стрелой устремлялись в глубину, покачивались там, колыхались, отдыхая. И снова выскакивали из воды — игра повторялась, но всякий раз была новой. Прекрасная, чистая расточительность! Мое сердце вдруг взмыло ввысь и застучало в горле — дельфины резвились в волнах ради собственного удовольствия, не обращая ни малейшего внимания на зрителей. Захотелось кричать от радости, хлопать в ладоши, кинуть им цветы или хоть подзорную трубу, но что-то помешало мне, а пока я шарила в карманах, надеясь найти что-нибудь съедобное, дельфины скрылись.
Но когда я заикнулась было о красоте, Капитан повесил мне на шею подзорную трубу и прижал палец к губам: как всякий моряк, он понимал — морю наши овации не нужны.
Каждый вечер после ужина Нобель рассказывал мне одну и ту же историю, замолкая, лишь когда уже не в силах был показывать сопровождающий рассказ фокус — забравшись на форштевень и повиснув на руках, он раскачивался над водой, и, когда уже казалось — все, сейчас сорвется, в последнюю секунду, подтянувшись, снова забирался на штевень. Через некоторое время я уже знала наизусть и фокус, и рассказ, перестала бояться и спокойно смотрела на Нобеля, когда, растянувшись на палубе, он поднятой рукой рисовал в воздухе разные знаки, круги, а затем открывал очередную бутылку и приступал к истории про школу, в которой учат правильно говорить.
В эту школу его однажды привела мать. Сильно смущаясь, она сказала, что однажды сын вдруг перестал говорить. Не то что две его сестры, которые с каждым днем болтали все лучше! Потом мать поцеловала его и ушла, а его, подталкивая в спину, привели в зал, где были другие дети-заики. В центре зала на небольших возвышениях стояли наставники. Они хором стали читать начало первого упражнения:
«Родные наши! Это всего лишь небольшая прогулка, через пару деньков мы вернемся домой, сядем за стол и будем смотреть во все глаза, и снова будем видеть вокруг лишь горы и озера, и нашего отца, которого, впрочем, не очень-то беспокоит, что с нами будет, но теперь мы уже ни за что не снимем шапку».
На середине этой тирады кто-то, подкравшись сзади, схватил Нобеля за плечо и потащил прочь. «Ты что это выдумал! — крикнул учитель. — Ты же ничуть не заикаешься!» Только тут Нобель сообразил, что декламировал текст ладно и складно, ни разу не запнувшись, как актер, а все потому, что не понимал, о чем речь.
Но учитель вдруг перешел на тихий угрожающий шепот. «Теперь, — сказал он, — я научу тебя говорить правильно». И с размаху шлепнул ладонью по тексту, и, когда Нобель снова попытался прочитать упражнение, текст развалился — слова на слоги, слоги на буквы. Учитель отправил его домой. Но на полпути весь текст вспомнился, до последней буквы, и Нобель не вернулся домой, а сел на корабль и отправился в плавание.