Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
Шрифт:
Швейцар, одетый в буллокские оттенки «беж и горький шоколад» провел нас через разукрашенные стеклянные двери. Гарри припарковал зеленый «роллс-ройс» прямо у магазина: улицы в те времена всегда пустовали. Сводчатый первый этаж напоминал французский собор, он вполне подошел бы для съемок «Горбуна из Собора Парижской Богоматери». Это было грандиозно.
А в самом центре стояла она — ГИГАНТСКАЯ рождественская елка. Я едва не опрокинулась на спину, пытаясь разглядеть серебряную звезду на ее верхушке. Но, что самое удивительное, елка была вся в снегу! Как это могло быть? Снаружи — солнце, внутри — снег? Однако еще чудеснее было освещение. Не свечки, как у нас в Берлине, а электрические лампочки, и все голубые! Все
Поскольку мы всегда соблюдали свои немецкие обычаи, Рождество отмечалось 24-го вечером. 25-го только ели. Санта Клаус никогда к нам в дом не приходил. Он был для тех людей, «которые покупают эти идиотские поздравительные открытки». Так или иначе, моя мать никогда не любила оставаться в тени, особенно если дело касалось щедрости. За всю свою жизнь она ни разу не сделала анонимного подарка, ни частному лицу, ни организации. Она считала благодарность слишком важным оружием, чтобы пренебрегать ею. В семье Дитрихов она, и никто другой, была дарителем. Даже в Германии я всегда знала, от кого получаю какой подарок и какая степень благодарности соответствует каждому из них. В это мое первое американское Рождество я была немного постарше, но правила действовали те же. Сперва нужно было терпеливо ждать в новом платье и туфельках перед закрытыми дверьми гостиной. Затем под граммофонные звуки «Тихой ночи» двери открывались и внутри оказывалось маленькое зеленое деревцо, освещающее затемненную комнату своими крошечными свечками, и воздух пах хвоей и шоколадом. Именно эту первую минуту Рождества я любила больше всего — особенно минуту встречи со сверкающим деревом, музыку и запах дома.
В тот год на мне было шелковое платье, белое американское платье фирмы «Мэри-Джейнз». Как только заиграла музыка, фон Штернберг и моя мать открыли тяжелые двойные двери, ведущие в нашу гостиную, и мир засверкал, заискрился голубым цветом: во всем своем двадцатифутовом великолепии там стояло дерево из магазина! Не хватало только звоночков, издаваемых лифтами.
Моя мать была очень довольна своим сказочным сюрпризом. Все на студии прослышали о «голубой елке для ребенка» и о том, как ей удалось перекупить ее у Буллока. Это действительно было похоже на сказку — мне так хотелось всем рассказать про свое дерево, но все уже о нем знали.
Чтобы снять рождественские фотографии при нормальном освещении, со студии приехали плотники, распилили дерево на части, затем вновь собрали его в саду, где на жарком солнце от испарений белой краски меня затошнило, пока я позировала среди заново сколоченных вместе веток. В те дни еще не было цветной пленки, поэтому, когда я позеленела, а дерево пожелтело, как прогорклое масло, на фотографиях это не отразилось. Мне всегда хотелось показать их кому-нибудь еще помимо персонала. Это великое голливудское дерево.
Париж, воскр., 14 февр. 1932
Муттиляйн,
Я так рад, что у тебя было приятное рождество и что ты не очень страдала оттого, что меня с тобой не было. Я правильно сделал, что поехал к своим родителям. Они получили не самые дорогие подарки: я привез им то, что им действительно было нужно — небольшое радио. Они в восторге.
Подарки тебе — конечно, дело другое: четыре браслета с бриллиантами! Ты мне обещала, что пришлешь их фотографии, я жду с нетерпением, очень любопытно увидеть их. Я не знал, что Джо заплатил и за кольцо с сапфиром.
Я также не знал, что у вас с ним были такие
Надеюсь, тебе понравились шляпы и чулки, которые я тебе купил в Берлине. Не забывай обо мне.
Папи
«Шанхайский экспресс» вызвал шквал восторженных рецензий. Фон Штернберг уже написал следующий сценарий для моей матери. Он рассказал нам его содержание. В этом фильме она должна была играть преданную мать, идеальную, жертвенную жену, уличную проститутку, бойкую певичку в ночном клубе, элегантную содержанку, звезду кабаре — и вновь любимую, «лишь — однажды — неверную» жену. Мне показалось, что фон Штернберг слегка переборщил, но моей матери это понравилось, она была в полном восторге — даже одарила его одним из своих лучших поцелуев. Наш режиссер просиял: «Парамаунт» принял сценарий «Белокурой Венеры».
Герберт Маршалл должен был играть многострадального мужа, а актер второго плана Кэри Грант — открытие Мэй Уэст — получил роль «шикарного любовника». Но студия заупрямилась по поводу концовки. Я так и не узнала, кому принадлежал какой ее вариант, я знала только, что первый, написанный фон Штернбергом, был отвергнут, оскорбленный, он отказался от картины; на нее был назначен другой режиссер. Моя мать категорически отказалась работать с кем-либо, кроме фон Штернберга, он втайне очень был рад тому, что она заняла такую позицию; студия была в ярости.
26 апреля 1932 года «Парамаунт» объявил, что Марлен Дитрих временно отстранена от работы из-за отказа выполнять условия контракта и что в «Белокурой Венере» ее заменит Таллула Бэнкхед. Таллула якобы сказала: «Я всегда хотела примерить панталоны Дитрих», — отчего она не стала дороже «Парамаунту» или офису Хея, могущественному цензору киноморали, но рассмешила Дитрих. Затем «Парамаунт» объявил, что студия предъявляет Джозефу фон Штернбергу иск на сто тысяч долларов за нанесенный ущерб. Его ответ был характерен: «Всего-то сто тысяч? Это даже оскорбительно!»
Большинство звезд, отстраненных от работы, впадали в панику. Они лишались средств к существованию, их карьера «зависала», статуе звезды подвергался угрозе. Но мою мать было не так-то легко пронять. Она высыпалась, убирала дом, пекла и варила на целый полк, все пробовала, весь день лакомилась, а потом, вырядившись в пух и прах, отправлялась на всю ночь танцевать с Шевалье. Раз, правда, она слегка на него разозлилась: заметив, как он поглядывал на Джаннет Макдональд в студии, однако простила его, потому что он прекрасно танцевал, и, как она заметила, «не злиться же из-за всякой ерунды». Конечно же, их видели вместе; конечно же, их фотографировали щека к щеке; конечно же, Шевалье гордился всем этим вниманием; конечно же, фон Штернберг ревновал. Однажды ночью он дождался ее, и их словесный поединок был таким бурным, что разбудил меня и даже Тедди, который забрался по лестнице ко мне наверх из кладовой, где спал в своей корзинке. О Боже — ну неужели мать не могла прошмыгнуть через дверь из сада, чтобы не расстраивать так нашего коротышку? Ведь он так усердно работал, подарил ей чудесное сапфировое кольцо, такое голубое, прямо как моя рождественская елка! В конце концов он любил ее — разве она не могла быть чуть-чуть подобрее?