Моя жизнь – борьба. Мемуары русской социалистки. 1897–1938
Шрифт:
Несмотря на чувство освобождения, последовавшее за моим смещением с должности, мое осознание средств, которыми это было достигнуто, мотивов, лежавших за этим, и подозрений, насколько распространенными и всепроникающими стали эти методы, – наряду с моим ослабленным физическим состоянием – привело к физическому и нервному срыву, потрясшему весь мой организм. В это время меня тронул и поддержал полученный от Джона Рида его автопортрет. В уголке он написал: «Лучшему революционеру, которого я знаю в России». Я знала, когда читала эти слова, что, вероятно, пережил Джон Рид, который знал и обожествлял вождей революции.
В эти дни, когда я болела, ко мне пришел Радек. Он только что возвратился из Берлина, куда его посылал
Я понимала, что его позиция в этом вопросе была продиктована больше его соперничеством с Зиновьевым, нежели какими-то другими соображениями.
Радек был для меня необычным психологическим явлением, но никогда – загадкой. Еще во время войны я заметила, как легко он может перепрыгивать с одного прогноза на другой. Сегодня он доказывает, что события на фронтах должны быть такими-то и такими-то; завтра, когда уже случилось все наоборот, он будет пытаться доказать, что все могло бы случиться и иначе. Эти объективные оценки не имели большого значения, но, когда на кону было личное положение Радека во фракции, он применял то же самое интеллектуальное ловкачество, и результаты были более серьезными. Он представлял собой необыкновенную смесь безнравственности, цинизма и стихийной оценки идей, книг, музыки, людей. Точно так же, как есть люди, не различающие цвета, Радек не воспринимал моральные ценности. В политике он менял свою точку зрения очень быстро, присваивая себе самые противоречивые лозунги. Это его качество при его быстром уме, едком юморе, разносторонности и широком круге чтения и было, вероятно, ключом к его успеху как журналиста. Его приспособляемость сделала его очень полезным Ленину, который при этом никогда не принимал его всерьез и не считал его надежным человеком. Как выдающийся журналист Советской страны, Радек получал распоряжения писать определенные вещи, которые якобы исходили не от правительства или Ленина, Троцкого или Чичерина, чтобы посмотреть, какова будет дипломатическая и общественная реакция в Европе. Если реакция была неблагоприятная, от статей официально отрекались. Более того, Радек сам отрекался от них. Не обладая восприимчивостью и большой гибкостью ума, он умел выражать мнения других и на самом деле верить, что они были его собственными, мог с пылом поддерживать довод, против которого до этого боролся.
Из-за этой невосприимчивости его не смущало то, как с ним обращаются другие люди. Я видела, как он пытается общаться с людьми, которые отказывались сидеть с ним за одним столом, или даже ставить свои подписи на документе рядом с его подписью, или здороваться с ним за руку. Он был рад, если мог просто развлечь этих людей одним из своих бесчисленных анекдотов. Хоть он и сам был евреем, его анекдоты были почти исключительно про евреев, в которых они выставлялись в смешном или унизительном свете.
В России на Радека смотрели как на аутсайдера, иностранца, коль скоро речь заходила о традициях революционного движения. Но он настолько органично присвоил себе политический менталитет и язык русских большевиков, что чувствовал себя здесь абсолютно как дома. Его позиция была позицией революционного выскочки, который не колеблясь использует материальные преимущества того положения, на которое поставила его революция, и чувствует свою значимость из-за этих преимуществ. Никто из русских революционеров
Несмотря на все эти характеристики, в отношении Радека – как и в отношении Зиновьева, – мне кажется, что, хотя он и был способен на все в рамках революционного движения, он никогда не продался бы врагам революции. Они были и его врагами тоже. Есть еще одна причина верить в его невиновность: ни в одном другом государстве и ни при каких других обстоятельствах Радек не занял бы такое престижное, дающее власть – и даже доход – положение, какое он занимал в Советской России. Он даже больше чувствовал себя как дома в сталинской России с ее более заметным неравенством и более крупными наградами, чем в России ленинской и первых дней революции.
Я вспоминаю один эпизод, который показал мне снобизм этого выскочки. Однажды, когда Исполком Коминтерна возвращался из Петрограда в Москву, мы не нашли на вокзале специальный поезд, на котором мы туда приехали. Вагон, предоставленный в наше распоряжение, был гораздо хуже, хотя средний гражданин России был бы рад возможности путешествовать в таких условиях. Мы как раз собирались занять свои места, когда между Радеком и проводником возникла отвратительная перебранка. Радек заявил, что не позволит, чтобы поезд покинул Петроград, пока для нас не найдется вагон получше. Его ультиматум сопровождали самые грубые оскорбления, которые были еще более провокационными из-за его недостаточного знания русского языка. Как проводник смеет спрашивать его имя? Разве он не узнал Карла Радека, взглянув ему в лицо? Мы пытались погасить постыдную вспышку, но Радека невозможно было умиротворить. Перебранка привлекла внимание других пассажиров и железнодорожных служащих. Наконец, молодой человек в офицерской форме вошел в наш вагон и сказал, козырнув Радеку:
– Я являюсь комиссаром, и мы с товарищами едем в специальном вагоне. Мы будем рады поменяться с вами вагонами.
Все мы ожидали, что Радеку хватит порядочности отказаться. Вместо этого он принял это предложение как дань уважения, полагающуюся ему по рангу. Позднее, когда я сказала ему, что почувствовала стыд и унижение в такой ситуации и считала, что проводнику следовало бы сделать ему замечание за его оскорбления, он вышел из себя и закричал: «Это вы бесчестите Советскую республику, если, как член правительства, вы согласны ехать в таких условиях! Они, возможно, хороши для других людей, но не для нас».
Через несколько дней после моей встречи с Радеком, когда я еще была больна и лежала в постели, у меня зазвонил телефон, и я услышала голос Зиновьева, который с самыми медоточивыми интонациями справлялся о моем здоровье:
– Я слышал, что вы плохо себя чувствуете, товарищ Балабанова. Я хотел бы навестить вас вместе с женой. Я также хотел бы, чтобы вы знали: Центральный комитет принял решение о том, что вы снова можете заниматься вашей работой в Коминтерне. Наверное, товарищ Троцкий уже сообщил вам об этом нашем решении.
– Заниматься своей работой! – воскликнула я. – Исполком должен объяснить мне, почему я вообще должна была ее прекратить.
Я повесила трубку, не дожидаясь его ответа. Как это характерно было для Зиновьева! Пока его окружали люди, которыми он манипулировал, он был достаточно смел, чтобы избавиться от меня. Но как только Центральный комитет почувствовал реакцию на мою отставку в других странах и перестал оказывать ему поддержку, он уже был готов смириться и даже льстить.
Когда вскоре после этого я встретилась с Троцким, я узнала чуть больше о таком резком изменении решения. Троцкий объяснил, что был сильно против моего исключения из состава Исполкома и настоятельно советовал пойти на компромисс. Он все еще настаивал на этом уже теперь, когда я сказала ему о своем отказе вновь занять свою должность.