Моя жизнь и люди, которых я знал
Шрифт:
В новой квартире нам пришлось жить очень недолго: с осени 1915–го до осени 1918 года. Но для меня эти три года, когда мне было десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать лет, стали временем окончательного сложения моего характера и душевного мира, а также временем, когда я полностью впитал — все, что смог и сумел — из душевного богатства моей матери, которое она так щедро дарила всем, кто попадал в круг ее влияния. Кроме того, ведь эти три года были последними годами моего детства, накануне преждевременной взрослости.
Отец нашел действительно прекрасную и очень большую квартиру (в ней было восемь комнат) в самом центре города, на Немецкой улице, в той ее части, что была между Консерваторией и высокой немецкой католической церковью с двумя островерхими башнями по сторонам входа. Квартира находилась на втором этаже над огромным и очень высоким магазином тканей и ковров, так что фактически на уровне обычного третьего этажа (по тем временам это казалось очень высоко). Других квартир в доме не было. С улицы в нашу квартиру вела
Эта квартира представлялась мне неким уединенным островом, где у каждой комнаты была своя душа, иногда даже немного таинственная, как в мамином кабинете или в комнате прислуги, куда я никогда не подымался. В отцовском кабинете стояли три книжных шкафа (сохранился лишь один, стоящий в моей нынешней комнате со старыми отцовскими книгами), потом его большой письменный стол, с сохранившейся у меня двойной стеклянной чернильницей и с бронзовой статуэткой орла на скале; перед столом стояло деревянное кресло с двумя ручками в причудливом тогдашнем стиле «модерн», очень удобное, на котором я сижу, пишучи эти мемуары. В этой же комнате находился мамин рояль. Сюда обычно приглашали пришедших гостей, а мы с братом бывали там редко (не считая музыкальных занятий). Столовая была центром и средоточием общей повседневной жизни; она была нарядно обставлена новой мебелью с большим обеденным столом посередине комнаты — там все собирались трижды в день. На простенке у одного из окон по сторонам часов висели красивые полочки из светлого дерева, украшенные мамиными акварелями; по другую сторону от двери в отцовский кабинет, над диваном, — большая и страшно подробная карта Европы, по которой мы каждый день следили за ходом военных действий на всех фронтах Первой мировой войны. В нашей с братом комнате имелся мой книжный шкаф и у каждого по своему столу: у меня — письменный стол с тумбочкой, наполненной множеством тетрадей, у Мити — старинный стол красного дерева с двумя ящиками, на вычурно изогнутых ножках. Из того, что висело на стенах, я запомнил только большую карту полушарий, которую я знал наизусть.
Такова была внешняя «оправа» нашей жизни этих трех тревожных и беспокойных лет. Первая мировая война была далеко и до поры до времени не меняла сколько-нибудь заметно установившегося жизненного обихода, но на душевное и моральное состояние она, конечно, воздействовала с постоянной и ежедневной давящей, безотказной силой. На войну один за другим уходили близкие люди. Подобно множеству людей на широких просторах моей страны мы огорчались слишком частыми неудачами и провалами нашей армии (как ни старались их смягчать газеты), восхищались Брусиловым, удивлялись на странное поведение царского двора и военного министра Сухомлинова (думаю, не без того, что мы с братом нередко подслушивали не предназначавшиеся для наших ушей суждения нашего отца). Все же, конечно, для нас, ребят, эти годы прошли главным образом в погружении в личный душевный мир: для меня — в естественно — исторические книги, для Мити — в его изобретательство и технику.
Мама внимательно и для нас незаметно направляла наши увлечения и занятия много больше, чем горячо любимый, но по горло занятый делами отец. Мама покупала мне множество разных книг, я часто вместе с ней ходил в большой сытинский книжный магазин и в два или три других. Она с какой-то удивительной непринужденной, легкой простотой (которой мы не замечали) наводила должный порядок в наш жизненный строй, да и в работу наших мозгов — я могу считать себя всецело созданием или изделием ее рук — и ее безгранично доброй и самоотверженной души. Отец слишком много отсутствовал из-за постоянных разъездов по своим чересчур обширным «владениям», охватывавшим
Многих гостей мы с братом считали и своими гостями, благожелательно и с большим любопытством встречая тех, кто приходил впервые, а к часто приходившим нередко горячо привязываясь — конечно, тем, кто к нам проявлял интерес и внимание. У меня оказался богатый опыт узнавания новых для меня людей. Вышло так, что школа играла очень малую роль в моей жизни — я был так начитан, что школьные уроки почти не давали мне ничего нового, и у меня было очень мало товарищей (всего пятеро), с которыми я виделся ежедневно в школе, не испытывая надобности приглашать их к себе домой. То же самое было и у моего брата, даже еще в большей степени, чем у меня (я не помню ни одного Митиного товарища и не знаю, были ли они у него вообще). Мы оба не ощущали надобности в нарушении нашего уединенного существования и личных занятий, никого, кроме нас, не могших интересовать. Меня самого взрослые интересовали гораздо больше…
Прежде всего, конечно, приходили родные — далеко не все, о которых я знал (многих никогда не видя), — приходили избранные и на самом деле близкие. Я уже упоминал о частых приходах бабушки Пелагеи Алексеевны — ее приходы были всегда подлинными праздниками. Мы сразу же уводили ее к себе в комнату и увлеченно рассказывали ей обо всем, что произошло со времени ее предыдущего прихода (всего за пять или семь дней) — где мы были, какие прочтены новые книги и пр. Она с явным интересом следила за нашим ростом и очень быстрым, в эти не совсем обычные годы, расширением нашего кругозора.
Так же мы радовались приходам маминой старшей сестры Марии Николаевны Самсель, нашей «тетки Мани», как мы ее называли. Она родилась в 1875 году — была старше своей сестры на пять лет. Она была умная, веселая, очень красивая, но не в итальянском стиле, как моя мама, а, как я сейчас бы определил, древнегреческом, именно с такой же строгой и одухотворенной красотой (да у нее и вправду была примесь греческой крови от бабушки по отцовской линии), — я, впрочем, совсем не знаю, сохранили ли греки в ходе тысячелетий родовые приметы далекой древности. Мама очень любила свою сестру, и это полностью передалось нам. Но о ее личной жизни я очень мало знал тогда, мало знаю и сейчас — в памяти остались именно тогдашние встречи с ней.
Но особенно важны для меня и моего брата были приходы младшей дочери тетки Мани — Нины. Она была нашим верным другом, и не только приходила постоянно, но даже целый год, с осени 1917–го до осени 1918–го, жила у нас, то в нашей комнате под окнами, то на антресолях с нашей кухаркой, когда Даша в 1918 году от нас уехала. Нинины родители в 1917 году переселились в Москву, а ей нужно было оканчивать саратовскую гимназию. В дальнейшей жизни, когда мы в 1922 году тоже переехали в Москву, нам с Ниной приходилось видеться не часто — она с мужем (и тремя собаками) жила под Москвой, в поселке близ Голицына (к ней мы туда ездили). Но сейчас, на старости лет, в 1991 году, я стал часто разговаривать с ней по телефону (мы оба сидим безвыходно дома) — скоро, 20 июня, ей исполнится девяносто лет — весь век прошел перед ее глазами. Но память у нее сильнее моей — я проверяю у нее эти давние воспоминания. В 1915 году мне было десять лет, Нине — четырнадцать, но во всех наших затеях она участвовала с не меньшим, чем у нас, удовольствием. Умница, человек яркий и незаурядный, она осталась такой на всю жизнь. Но муж умер, умерли одна за другой и собаки, и она осталась совсем одна и перебралась в Москву под присмотр своей племянницы, дочери своей старшей дочери Наташи (а теперь, почти слепая, вообще переселилась к племяннице). Нина, как я думаю, немало способствовала сложению моего ума и характера в эти столь важные для меня годы — 1915–1918.
Часто приходила мамина племянница Маруся Соколова, дочь маминого старшего брата Александра. Он был более чем на двадцать лет старше моей матери, и его дочери были по возрасту мамиными ровесницами, некоторые были даже старше нее. Маруся была моложе лет на пять — шесть. Она была высокая, тонкая, стройная, красивая, очень добрая и ласковая. Фамилия Соколова была у нее по ее матери, так как ее отец, словно в подражание собственному родителю, очень долго не мог оформить официально свой брак. Она очень любила мою мать и нас, ребят, и с ней было хорошо. В 1916–м или 1917 году она ушла на войну медицинской сестрой, и больше я ее никогда не видел. Вся ее дальнейшая — очень трагическая — жизнь прошла далеко от нашего дома, и я о ней всю свою жизнь ничего не знал, и только сейчас, проверяя разные полузабытые подробности той жизни, узнал от кузины Нины о Марусиной судьбе. Оказалось, что на фронте она познакомилась со своим будущим мужем, тогда студентом — математиком, по фамилии Драгомиров. В годы начавшейся гражданской войны, где-то в деревне за Волгой, ее мужа зверски убили бандиты, и она осталась одна с крохотным сыном Кириллом. Она вернулась в Саратов, потом уехала в Москву, но ни ко мне, ни к моим родителям никогда не приходила. Хоть и со слишком большим запозданием отдаю дань ее памяти.