Моя жизнь и люди, которых я знал
Шрифт:
Константин Леонидович Гиршфельд, Костя, как звали его родители и как звали мы с братом, вошел в нашу семью как горячо любимый человек, занявший в нашей жизни важное и прочное место до конца (к сожалению, недалекого) своих дней. Он был из поволжских немцев, очень большой, высокий и почти тучный, круглолицый, с коротко подстриженными волосами и такими же усами. Он словно источал из себя доброжелательство и жизнерадостность. Он был главным помощником отца, никуда не уезжал и приходил каждый день. У его матери был дом «на горах», как в Саратове называли район на пологом склоне Соколиной горы, к Волге обрывавшийся отвесными скалами, за Глебучевым оврагом, отделявшим «горы» от остального города, на Вознесенской улице. Когда я его узнал, в 1915 году: ему было, я думаю, около сорока лет. В 1916 году он был мобилизован, сначала как солдат, потом, после недолгого обучения в Пензе, стал офицер.
Костя
Конец его жизни был поистине трагический. В 1921 году он был уволен из армии (ставшей Красной) по болезни, приехал к нам во Вторую советскую здравницу недалеко от Саратова, где мама и я работали с весны (об этой здравнице я расскажу подробно в свое время), приехал как гость и остался как тяжело больной. Его посмотрел Николай Яковлевич Трофимов, главный врач здравницы, и нашел у него туберкулез в далеко зашедшей форме. Лаборатория, имевшаяся в здравнице, подтвердила этот страшный диагноз. Мы поместили Костю в одну из наших двух комнат на даче, где мы жили вместе с Николаем Яковлевичем Трофимовым и его семьей. Костя страшно исхудал и должен был все время лежать. Всякое лечение запоздало.
Когда в феврале 1922 года мы уехали в Москву (уехавший туда в 1918 году отец смог взять нас к себе не сразу), мать Кости отвезла его также в Москву, и он, болевший все тяжелее и тяжелее, лежал некоторое время в одной из комнат нашей квартиры. Но он не захотел умирать на наших глазах и попросил перевезти его к его старшей сестре, жившей в Москве. Было очень страшно смотреть, как туберкулез смог так жестоко погубить такого сильного, полного энергии и жизни человека. Там, у сестры, Костя умер в 1924 году. Похоронен на старом кладбище Новодевичьего монастыря.
Смерть Кости была очень большим горем для нашей семьи. Как-то к отцу пришел незнакомый мне человек и стал расспрашивать о Косте и высказывать свое огорчение, что он умер так рано и так тяжело, отец отвечал на вопросы и соглашался с гостем. Но мама заплакала и попросила перестать разговаривать о Косте. Как-то раз она сказала: «Я никогда никого так не любила».
Февральская революция весьма мало изменила повседневный обиход нашего дома. В 1917 году мама даже решила поступить в университет на исторический факультет. Ее приняли, и в нашем доме появилось много книг по русской и всемирной истории, и даже начали приходить в гости некоторые университетские профессора. Лишь осенью 1918 года начались резкие перемены в нашей жизни. У отца не получилось контакта с новыми саратовскими властями, и он осенью 1918 года уехал в Москву — как получилось, навсегда, и там с головой погрузился в партийную и административную работу. До 1922 года мы оставались в Саратове без него. Пришлось первым делом распроститься с огромной квартирой на Немецкой улице, и это сложное дело легло на плечи моей матери. К счастью, ненадолго появился Костя и предложил переселиться в его дом на Вознесенской улице. Но он скоро уехал снова в свою военную часть, и переселяться нужно было без него. Брать с собой всю мебель было невозможно, мама продала всю обстановку столовой, оставив лишь свои полочки с написанными ею акварелями; продала и другую мебель, сохранив полностью лишь мебель отцовского кабинета и, конечно, свой рояль.
Много хлопот получилось с книгами, которых было много. Их упаковали в шесть или семь очень больших ящиков, из которых один был целиком занят моей библиотекой, и эти ящики были отвезены на временное хранение почему- то в имевшееся в Саратове персидское консульство: у кого- то из отцовских сотрудников (кажется, у Гунри) было знакомство с консулом, и тот любезно предложил поместить ящики с книгами в конюшне во дворе консульства, что и было, к сожалению, сделано. Книгам это любезное приглашение обошлось очень дорого: мы смогли взять их к себе только весной 1919 года, а у конюшни оказалась худая крыша, и все осенние дожди и тающий весною снег основательно промочили часть ящиков. Много книг пострадало от сырости, некоторые совсем погибли. Мой ящик пропал полностью — он оказался пустым. Отцовские книги были все налицо, кроме многотомной
Я не помню точно, как мы разместились в Костиной квартире, вероятно, там было очень тесно, но мои мысли были заняты всецело другим: ведь мне пришлось бросить и среднюю школу, и музыкальную школу, мы остались совсем без денег (мебель была продана за гроши), и я отдал для продажи на черном рынке все свои игрушки — свой «зверинец», который собирал всю предыдущую жизнь. От этого очень обширного «зверинца» остались только два зверя — они хранятся у меня до сих пор. Один — большой мягкий, обшитый мехом (который уже весь исчез) бурый медведь, полученный ко дню моего рождения в 1910 году, с которым я никогда не расставался, а потом играли моя дочь и мои внуки [5] .
5
Этот медведь по сей день сидит в отцовской комнате, в углу дивана, на котором отец умер.
Другой — маленький целлулоидовый носорог, уцелевший от продажи потому, что был инвалидом, с трещиной на ноге и без одного уха. Прощание с этим «зверинцем» было прощанием с моим детством.
Мама поступила на работу в саратовский губздравотдел, что оказалось большой удачей, потому что в начале 1919 года этот губздравотдел организовал под Саратовом две или три здравницы, одной из которых стал заведовать Николай Яковлевич Трофимов. И он весной 1919 года взял на работу и мою маму, и меня — я стал в 14 лет взрослым человеком. Это было большим счастьем для нас, потому что во всем Поволжье уже начинался голод. В здравнице кормили без всякой роскоши, но вполне достаточно, и если бы мы получили возможность располагать не двумя порциями еды (которые получали мама и я), а четырьмя — все было бы совсем прекрасно. Но я сразу заметил, что мама всю свою порцию отдает младшим ребятам, и это в конце концов сказалось очень плохо на ее здоровье. Мы провели в этой Второй советской здравнице все три лета до отъезда в Москву — 1919, 1920 и 1921 годы, с весны до глубокой осени. Это спасло нас от голодной смерти, но мама фактически все эти годы голодала. И на третий год она тяжело заболела. До сих пор я с ужасом вспоминаю картину: она без сознания, а все ее тело сотрясается мощными судорогами! Я думаю, что эти годы в здравнице сильно сократили ей жизнь: хоть дальше, в Москве, она не работала, и здоровье ее все больше и больше ухудшалось.
Эти три года перед переездом в Москву были, думаю, очень тяжелы для моей мамы во многих отношениях. Не только потому, что она, по существу, все время голодала, даже и в здравнице, не говоря уж о совсем голодных зимах, этому сопутствовало крайнее нервное напряжение, вернее — перенапряжение. Для него причин было предостаточно.
Было постоянное беспокойство об отце: его работа в Москве в первые годы после революции была далека от всякого спокойствия.
Было постоянное беспокойство о Косте, который воевал где-то на неведомых фронтах Гражданской войны, а потом так тяжко разболелся.
Было достаточно беспокойства о детях. Я, например, ухитрился добавить немалое количество волнений тем, что чуть было не разболелся очень опасно. Всю зиму 1919-1919 года я проработал в саратовской туберкулезной поликлинике — записывал больных, вел их истории болезни. И в результате каждодневного общения с тяжелыми туберкулезными больными у меня самого начался туберкулезный процесс. Его обнаружил Николай Яковлевич Трофимов, когда весной 1920 года мы приехали во Вторую здравницу вторично. Николай Яковлевич очень умело и энергично пресек этот процесс, а дальше и вовсе его ликвидировал, но я так напугал маму, что следующие две зимы она не позволила мне нигде работать. А это означало меньшее количество денег, что при страшной дороговизне вносило большие трудности в наше материальное существование. Отец не мог посылать нам сколько-нибудь много денег: он получал «партмаксимум», а это была очень скромная сумма — не в пример позднейшим временам недурно обеспеченной командно — административной системы. Зимой маме приходилось все время носить на черный рынок все, что было можно — не только моих любезных зверей, но и свою одежду, и некоторые книги, например, изданные Вольфом роскошно, но очень безвкусно оформленные однотомники Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Жуковского, Белинского, или книги в каких-нибудь нарядных, завлекательных переплетах (детских книг, как я говорил, не осталось совсем).