Моя жизнь
Шрифт:
Из Японии мы полетели на Филиппины, где я получила звание почетного доктора Манильского католического университета. Я шла по залу, полному церковных деятелей в парадных рясах, по обе стороны от меня шли священники с крестами — и я думала, что католический университет оказывает большую честь еврейской женщине из еврейского государства, и что не во всех университетах евреев принимают с распростертыми объятиями, и даже в свободном мире есть высшие учебные заведения, в которых терпят только немногих из нас. Когда я выступила с речью, я уже не в первый раз вспомнила, как однажды Шейна, вечно опасавшаяся, как бы у меня не закружилась голова, написала мне: «Не забывай, кто ты такая». Она могла не беспокоиться. Я никогда не забывала, что происхожу из бедной семьи и никогда не обольщалась мыслью, что меня повсюду — и в Маниле, в частности — чествуют за мою красоту, мудрость или эрудицию.
Манила, Гонконг, Таиланд, Камбоджа — о людях и природе этих стран я могла бы рассказывать долго, но основным
Пожалуй, не было другой такой развивающейся страны в мире, с которой у нас был бы такой роман, как с Бирмой, — даже Гана, даже Кения тут не шли в сравнение. Не было в Израиле ничего, что бы не вызывало у бирманцев восхищения и желания сравняться и превзойти. Это была единственная в Азии социалистическая страна — и потому она, естественно, интересовалась нашим вариантом социализма; Гистадрутом, киббуцным движением, созданием народной армии, которая стала важным органом просвещения, где тысячи обездоленных иммигрантских детей (а зачастую — и их матери) учились читать и писать. Бирманцев восхищали наши методы комбинирования военной службы с «подниманием целины» — первичной обработкой земли, и они переняли у нас почти без изменений идею, что люди могут заниматься земледелием и в то же время проходить оборонную подготовку. Для Бирмы ее китайская граница была вечным источником беспокойства, а содержать большую регулярную армию она была не в состоянии — и потому израильский «НАХАЛ» (слово из заглавных ивритских букв, означающих «борющаяся пионерская молодежь») был для нее образцом. Молодым идеалистам это давало возможность получить одновременно сельскохозяйственную и военную подготовку в уже существующих киббуцах, после чего они могли организовать собственные коллективные поселения. Я посоветовала бирманцам создавать пограничные поселения наподобие наших и предложила прислать в Израиль большую группу демобилизованных солдат с семьями, чтобы они с годик поработали в наших киббуцах и мошавах (мошав — кооперативная деревня) и приучились к коммунальному или кооперативному образу жизни; мы же пошлем в Бирму израильтян, чтобы помогали планировать мошавы в бирманском стиле. Так и было сделано. Мошавы, по-видимому, подошли к бирманскому характеру лучше.
Было и много других бирмано-израильских предприятий, в том числе создание в Бирме фармацевтической промышленности, обучение бирманских врачей и медицинских сестер, создание обширных ирригационных схем — но меня лично больше всего волновали мошавы на севере Бирмы, в районе Намсанга. Я с огромным интересом следила за их развитием, и все-таки глазам своим не поверила, когда на бирманском северном аэродроме увидела женщин и детей, побывавших в Израиле, которые встретили меня израильскими флагами и ивритскими песнями. Не забуду, как я подошла к маленькому дому в Намсанге и спросила на иврите молодого человека, стоявшего у входа: «Шалом, ма нишма?» (шалом, как дела?) и услышала в ответ «Беседер, авал эйп маспик маим!» (все в порядке, только воды не хватает). Могло показаться, что я в Ревивиме.
Я путешествовала по Бирме с Не Вином, тогда бирманским начальником штаба. Через несколько недель он устроил в Бирме переворот и начал эру новой политики — просоветской, антиамериканской, подчеркнуто не вовлеченной в чуждые Бирме интересы. Отношения между Бирмой и Израилем не прекращались, но роман закончился.
Мне бирманцы очень нравились, и я чувствовала себя с ними свободно, хотя бирманские деликатесы не соответствуют моему представлению о вкусной пище. В 1963 году я на все была готова ради Бирмы — только не есть рыбную пасту, которой они питаются, или жареного леопарда, которым нас угощали в Намсанге, или пить бульон из птичьих гнезд, который мы сами подавали на обеде в Рангуне, устроенном в честь У Ну. Менахем объяснил мне все тонкости дальневосточной кухни, но мне показалось, что бирмано-израильские отношения не пострадают, если я, чтобы не умереть на месте, оставлю тысячелетнее яйцо на тарелке несъеденным. Конечно, для бирманцев понять нас было непросто. Когда Бен-Гурион вез У Ну через молоденький, только что посаженный лесок между Тель-Авивом и Иерусалимом, который так трудно было посадить на этой каменистой земле и которым мы поэтому так гордились, — У Ну, приехавший в Иерусалим впервые, очень встревожился. «Берегитесь — сказал он Бен-Гуриону. — Эти деревья разрастутся, поверьте мне! Следите за ними!» Задача бирманцев — задержать наступающие джунгли, и они представить себе не могли, что мы дорожим каждым деревом как жемчужиной.
К тому времени, как мы возвратились в Израиль, я на всю жизнь насмотрелась на рисовые поля и на рикш — и больше всего на свете нуждалась в отдыхе; но следующие три года — 1964, 1965, 1966 — я опять была на орбите.
Такой праздник я устроила в июле 1961 года и пригласила друзей, с которыми приехала в Палестину на пароходе «Покаонтас» сорок лет назад. Не помню, как пришло мне в голову отметить эту годовщину, но мне очень захотелось увидеть их всех узнать, кто остался, а кто вернулся в Штаты, увидеть их детей. В те дни мы с моими коллегами по партии Мапай часто рассуждали, почему так мало евреев эмигрирует из западных стран. Одно из объяснений было — «им там слишком хорошо. Они приедут к нам только когда столкнутся в другом месте с настоящим антисемитизмом». Я считала, что это несправедливо, что они упрощают, и подолгу спорила с Бен-Гурионом по поводу незначительных цифр, которые давала эмиграция из США, Канады и Англии. «Если мы будем терпеливы, они приедут, — говорила я. — Теперь перебраться с семьей не так просто, как было когда-то. Да и люди теперь другие — не такие романтики, не такие идеалисты, не такие самоотверженные.» Сколько мужества, сколько решимости нужно теперь сионисту из Питтсбурга, Торонто или Лидса, чтобы окончательно переселиться в Израиль! Это не то, что просто переехать из одной страны в другую. Тут и новый язык надо выучить, и принять другой уровень и другой образ жизни, и привыкнуть к нашим трудностям и опасностям. Я не меньше, чем Бен-Гурион, хотела, чтобы сотни тысяч, даже миллионы западных евреев переехали к нам; но я не так нетерпимо относилась к их колебаниям и, уж конечно, в этот момент израильской истории не собиралась потребовать от евреев, поддерживающих государство Израиль, но туда не переезжавших, чтобы они называли себя не сионистами, а «друзьями Сиона» (эту расплывчатую формулу предложил рассерженный Бен-Гурион).
Но те 19 мужчин и женщин, которые приехали на пароходе «Покаонтас» со мной и с Моррисом в 1921 году, приняли это трудное решение — и мне вдруг страстно захотелось их повидать. Адресов у меня не было — я поместила объявление в газете: «Министр иностранных дел приглашает на вечер к себе домой всех, прибывших на судне «Покаонтас», — не только их, но и их мужей, жен, детей и внуков».
Большая часть тех, кто проделал вместе со мной это страшное путешествие, не явилась. Одни умерли, другие были слишком немощны, один вернулся в США. Но семь или восемь членов той группы пришли и привели с собой детей и внуков. Это был прекрасный вечер — все мы вспоминали о прошлом, пели песни, ели пироги и фрукты в моем саду. Не было официальных речей, и представителей прессы я не пустила — хотя журналисты и умоляли пустить их «только на несколько минут». Но это я лично отмечала свою личную годовщину — и хотела, чтобы этот праздник был лишен всякого налета официальности.
Вероятно, нашим детям наши песни (те самые, которыми мы старались подбодрить себя на нашем кошмарном корабле) показались наивными, сентиментальными, может быть, и банальными. Все они были про строительство нашей страны. Но нам они напоминали те дни, когда мы верили, что все в наших руках, и все мы можем сделать — и мы пели, долго и много. Когда гости ушли, я осталась в темном саду одна, сидела и думала об этом сорокалетии и о том, как хорошо было бы, если бы Моррис мог быть тут с нами. В одном меня убедила эта ночь: никто из нас никогда ни на минуту не пожалел, что не оставил «Покаонтас», пока он не отплыл из Бостона, чтобы проделать главную часть пути до Палестины.
Но к концу 1965 года даже я стала понимать, что надо отдохнуть. Предвыборная кампания летом этого года меня совершенно измучила. Мне всегда была тяжела жара, и в этом году мои мигрени, от которых я всегда страдала, стали страшнее. Я не могла не почувствовать, что ответственность, которую я несу более тридцати лет, начинает тяжко давить на мои плечи. Я не хотела жить вечно — но стать полуинвалидом я не хотела тоже. Притом, меня беспокоило не только здоровье — мне нужно было и эмоционально перезарядиться, настолько я устала. А внутреннее положение Израиля было не блестящим. Была тяжелая экономическая депрессия, была эмиграция из страны (мы называли ее «иерида», спуск, в отличие от «алии» — подъема), и были последствия «дела Лавона», деморализовавшие общество, и вносившие смятение в партийные ряды. Да и мои собственные схватки с Бен-Гурионом немало мне стоили. Я решила, что ничего ужасного не случится, если я отойду от политической жизни: партия залечит свои раны, а помочь израильской экономике (немало пострадавшей от того, что немецкие репарации кончались, а арабский бойкот — нет, и расходы на оборону не уменьшались) я все равно не смогу.