Моя жизнь
Шрифт:
Прошло немного времени, и между нами возникла дружба, в прочности которой мы смогли убедиться всего через несколько лет. Когда бы мы ни говорили о Хансе Вернере Рихтере, не избегая скептических и критических оценок, Иенс имел обыкновение замечать, что мы в любом случае очень обязаны ему, ведь без него мы бы не познакомились друг с другом или, может быть, это произошло бы гораздо позже. Как-то раз я сказал Вальтеру Иенсу, что тот из нас, кто переживет другого, должен будет написать некролог о Рихтере. Иенс сразу же принял это предложение и публично подтвердил это соглашение, когда наши пути уже давно разошлись.
Это была совершенно необычная дружба — не только самая продолжительная и значительная в моей жизни,
Сначала мы перезванивались раз в неделю, потом чаще и, наконец, почти ежедневно. Разговоры длились двадцать-тридцать минут, иногда целый час или того больше. Диалог, растянувшийся на десятилетия, имел важные причины: нам обоим, Иенсу и мне, нужен был разговор, мы зависели от обмена информацией и мнениями, от дискуссий, — хотя и в силу разных обстоятельств, связанных как с нашим складом ума, так и с ситуациями, в которых мы находились.
В Гамбурге, где мы жили с 1959 по 1973 год, я оказался обреченным на существование в режиме монолога — за чтением следовало писание, за писанием чтение. Общение, которого я был практически лишен, советы коллег, которые хотелось бы чаще слышать, дружеские предостережения и одобрение, в которых я настоятельно нуждался, — все это я обрел в телефонных разговорах с Вальтером Иенсом. А как обстояло с ним, который в Тюбингене постоянно находился в большой компании коллег и учеников — совсем не так, как я в Гамбурге? Нет, конечно, в Тюбингене он не был изолирован. Тем не менее не столь уж неверным будет предположение, что он и там, как в «Группе 47», испытывал некоторое одиночество.
Может быть, самое важное высказывание об Иенсе принадлежит ему самому. В интервью, опубликованном в 1998 году, он назвал себя «человеком со сломанным опытом». И еще: «Я не могу воспринимать жизнь во всей ее красочности. У меня отсутствует чувство реальности, понимаемое в самом широком смысле». Тем самым Иенс сказал, что отсутствовало в его романах и рассказах, в драматических произведениях, написанных для сцены, для телевидения или радио, — жизнь в ее красочности.
Он любит возвышенную игру с темами и тезисами, с вопросами и формулами, с мыслями и традицией, вернее, с тем, что передается из поколения в поколение. Но это игра не художника, а интеллектуала. Иенс, как и я, — завсегдатай литературного кафе, не имеющий такого кафе. Нашим кафе был телефон. Его стихия — не чувственно воспринимаемое, а дискурсивное. Поэтому его эпические и драматические попытки — не более и не менее как доказательства тезисов. Его важнейшие работы — речи, эссе и трактаты.
Так что не случайно, а, скорее, поучительно и логично то обстоятельство, что в обширном творчестве Иенса отсутствует эротическая тема: «Меня никогда по-настоящему не прельщали эти сюжеты. Нет, писать об эротическом я не хотел». Его противники утверждают, что Иенс не в состоянии отличить фугу Баха от вальса Штрауса «На прекрасном голубом Дунае». Это невероятное преувеличение. Но когда мы начинали говорить о Вагнере, — и на эту тему Иенс высказывался тонко, обнаруживая немалые знания, — у меня всегда складывалось впечатление, что он смело интерпретирует произведения композитора, не обращая внимания на музыку. Похоже, он считал ее каким-то мешающим, по крайней мере излишним, элементом.
Своим главным свойством он называл любопытство. Только на первый
Литература и литературная жизнь — вот о чем мы говорили. Приветствий и вопросов, например о настроении и самочувствии, никогда не было, разговор начинался с места в карьер, примерно так: «Статья Бёлля совсем неплоха, но мало отредактирована». Или: «То, что написал Андерш, слишком поверхностно, он мог бы и не браться». Или: «Критическая статья о новелле Бахман — сплошная ложь». О каких статьях шла речь в этих кратких высказываниях, ни разу не было упомянуто. Мы оба знали, какие газеты читаем.
Часто мы говорили о книгах, которые собирались написать. Иенс когда-то планировал монографию о Лессинге. Это был просто захватывающий проект. К сожалению, он так никогда и не написал книгу. В другом разговоре он сказал мне: «Пришло время написать новую книгу о Шиллере. Думаю, я напишу такую книгу». Иенс сразу же набросал ее тезисы и очертил общие идеи. Можете мне поверить, это была грандиозная книга. Жаль только, что она никогда не появилась. Еще один излюбленный проект Иенса, разговоры о котором повторялись наподобие припева, касался автора, особо ценившегося нами — каждым по-своему, — Теодора Фонтане. Иенс страстно и остроумно говорил об этом намерении. Разумеется, и оно никогда не было осуществлено.
Он с большим вниманием относился к моей работе. Мне представляется психологически интересным то обстоятельство, что Иенс временами поощрял меня взяться за осуществление тех планов, которые сам оставил, говоря, например: «Может быть, ты напишешь книгу о Шиллере, которой давно уже время появиться». Каждый раз, когда я искал название или нуждался в точной формулировке какого-либо тезиса или проявлял нерешительность в каком-нибудь деле, он прилагал величайшие усилия, чтобы дать мне совет. И советы эти оказывались почти всегда хорошими, просто сказочными. Как-то раз, когда мы уже давно рассорились, Иенс сказал: «Мы очень многим обязаны друг другу». Трудно взвесить, кто и чем кому обязан, но не могу отделаться от впечатления, что я обязан ему больше, чем он мне.
Его любопытство было всегда направлено на людей, выпадавших из обычных рамок, у которых были проблемы с самими собой, оно всегда адресовалось страдавшим и нуждавшимся. Алкоголики, те, кто «сидел на таблетках», наркоманы, невротики, жертвы депрессии, меланхолики интересовали и возбуждали его так же, как гомосексуалисты, лесбиянки и импотенты. Он хотел обладать точной информацией о них, об их трудностях и комплексах. Он с благодарностью принимал к сведению то, что я мог поведать ему на сей счет. Тот, кто находился под угрозой, мог быть уверен в его сострадании. Только мне кажется, что он не особенно хотел непосредственно соприкасаться с такими людьми. Как правило, ему хватало информации из вторых рук. Бывало, я во время наших телефонных разговоров цитировал рекомендацию Мефистофеля: «Теория, мой друг, суха,/ Но зеленеет жизни древо». Иенс, конечно же, соглашался, оставаясь при этом прежде всего человеком теории, сколь бы сухой она ни была.