Можайский — 3: Саевич и другие
Шрифт:
— Решительно ничего, — ухмыльнулся Инихов и погрозил сигарой. — А все-таки — держите себя в руках… И вы, Михаил Фролович: не нравится мне что-то ваше настроение!
Чулицкий, подобно молодым людям, покраснел:
— Да что же?.. Я — ничего…
— Оно и видно.
— Ладно… хорошо… — вздохнул Чулицкий. — В общем — барышня. Э… стояла она у ротонды и… э… пользовалась большим успехом.
— Цветочница! — воскликнул вдруг Саевич и — к моему немалому изумлению — тоже покраснел. — Цветочница!
— Верно, — подтвердил Чулицкий. — Барышня торговала цветами. Надо полагать, оранжерейными, потому что выбор в ее корзинках был
Саевич покраснел еще больше, а мы — все остальные, исключая Чулицкого, — обменялись взглядами. С одной стороны, прелюбопытной была реакция фотографа, а с другой — явно не слишком благонамеренные побуждения Михаила Фроловича. Уж кто-кто, а он-то должен был знать, что вечерами обосновавшиеся у ресторанов цветочницы больше обходят залы, нежели торгуют у входов!
— Подошли мы к ней, представились, начали выспрашивать. На первых порах отвечала она бойко, уверенно… любо-дорого было видеть, как сверкали ее зубки, и слышать, как струился ее голос — грудной, свободный от…
— Тьфу!
— А? Что?
— Давайте-ка лучше я. — Инихов отложил сигару. — Иначе мы так и будем ходить вокруг да около!
Чулицкий совсем смутился, и это обстоятельство, признаюсь, привело меня в совершенный восторг: оказывается, этот наш скандалист и брюзга был способен — прости меня, Господи! — влюбиться по уши. Или, как более точно определяет такое чувство современная молодежь, втрескаться. Потому что вряд ли, конечно, начальник Сыскной полиции влюбился по-настоящему. А вот то, что образ юной особы не давал ему покоя, было очевидно. Хорошо еще, не менее очевидным было и то, что Михаил Фролович сумел удержаться в платонических рамках: будь как-то иначе, это не могло бы остаться тайной.
— Ну, извольте. — Чулицкий — похоже, даже с облегчением — отдал бразды рассказа своему помощнику, а сам потянулся к стакану. — Говорите.
Инихов заговорил:
— Поначалу, как уже сказал Михаил Фролович, барышня отвечала по существу и без уверток. Но едва речь зашла о происшествии с генералом, заюлила! Прямо как и человек из «Аквариума»! Прямо как сам генерал! Что за чертовщина? Допустим, генерала можно было понять, если в происшествии и впрямь была замешана какая-то высокопоставленная персона. Допустим, и человека из «Аквариума» понять было можно: его мотивы изворачиваться не были столь очевидны, но и они могли получить надлежащее объяснение. Но цветочница? Ей-то какой резон запираться?
— Боялась потерять доходное место, — внес предположение Можайский.
— Э, нет, Юрий Михайлович! Такой красотке de bon ton [40] , почти mondaine [41] , опасаться было нечего. Это она давала выгоду месту, а не место ей!
— Гм… — усомнился Можайский. — Неужели действительно так хороша?
— Чертовски!
— Ладно, допустим. И что же дальше?
— А дальше, — Инихов с ловкостью фокусника завертел пальцами невесть откуда взявшуюся в них коробку спичек, — я задал ей очень простой вопрос: а где вообще она находилась в тот вечер?
40
40
41
41 Буквально — «светская». Сергей Ильич имеет в виду, что юная цветочница своим обличием и впрямь больше походила на барышню, представительницу высших сословий, нежели на обычную торговку.
«Здесь», — ответила она.
— Где — здесь? — не сдался я и уточнил: у ротонды или в зале? Барышня замялась, но делать было нечего: на прямо поставленный вопрос пришлось и ей дать прямой ответ.
«В зале».
— Ах, вот как! — воскликнул я, а Михаил Фролович… Михаил Фролович досадливо поморщился.
— Ничего я не поморщился!
— Поморщились, поморщились, не возражайте!
Чулицкий засопел.
— А что же, голубушка, — продолжил я наседать, — не заходил ли в зал оборванец?
«Оборванец?» — барышня сделала вид, что не понимает.
— Да: натуральный такой оборванец. В сопровождении элегантно одетого господина.
«Да ведь здесь — публика исключительно приличная!» — упорствовала барышня.
— А кто говорит иное?
«Но… оборванец?»
— А разве оборванец не может быть приличным человеком? — Я выстрелил почти наугад, хотя, признаюсь, кое-какие подозрения во мне уже теплились. И попал! Внезапно барышня ощутимо смутилась и покраснела, как… ну, чисто как Михаил Фролович! — Инихов открыл и быстро закрыл коробку, а затем подбросил ее и поймал. И всё это с видом насмешливым, хотя и необидным.
— Да, вздохнул и подтвердил слова Инихова Чулицкий. — Это было… странно.
— Вот именно. И обратите внимание на то, господа, что эта странная реакция последовала на оборванца, а вовсе не на элегантного господина и уж тем более не на генерала, видеть которого барышня вообще не могла!
Я посмотрел на Саевича: Григорий Александрович пламенел уже настоящим раком!
Это заметили и другие. По гостиной понеслись смешки.
— Вот вы смеетесь, господа, — продолжил, между тем, Инихов, — а нам не смеяться нужно было, а хорошенько задуматься! Не знаю, как Михаил Фролович…
— Да причем тут я?! — Чулицкий переминался с ноги на ногу, явно не находя себе места.
Стоявший рядом Митрофан Андреевич положил ему руку на плечо и снисходительно, прямо-таки по-отечески, вымолвил:
— Пора вам бороду отращивать, Михаил Фролович. В вашем возрасте без бороды — никуда!
Все захихикали. А Иван Пантелеймонович, Можайского кучер, так и вовсе, проведя рукой по своей собственной окладистой бороде, отпустил — без малейшего смущения — совсем уж панибратскую шутку:
— Их высбродь верно говорят. Желаете бесовских утех, имейте совесть и правилам бесовским подчиняться! Вот я, например: был безбород, так и ходил монахом. А как бороду отрастил, так и на свечках экономия пошла! Вы на рубль свету сжигаете, а я на рубль удовольствий имею!
Чулицкий, взявшийся было за стакан, едва не поперхнулся:
— Что ты мелешь, морда твоя бесстыжая!
Иван Пантелеймонович хитро прищурился и — с искринкой в глазах — отбил подачу:
— Да разве дело это — человеку в самом соку предаваться разврату в мыслях, а не тешить себя естественно, как природой положено?