Мстислав
Шрифт:
Толпа обтекала хаканбека и всадника. Тут же вертелись грязные оборванные мальчишки. Глядя на них, Буса вспомнил своё детство. Вот таким он был, как прокатились через Хазарию русы. Тьма воинов была у Святослава. А сколько же их ныне у Мстислава?
От причала, окружённая пешим караулом, отъехала гружёная телега. На ней, свесив ноги, сидит счётчик. Он везёт взятую у иноземных гостей десятину.
Буса тронул коня.
Со смертью посадника Борислава хазарские гости, жившие в Тмутаракани, возымели надежду, что хазарский каган сызнова возьмёт
Обадий, старшина хазарских гостей, хорошо помнит то время. Тогда гости хазарские не платили дань. Её собирали с русских, византийских и иных купцов каганские сборщики и отвозили в Итиль. Но пришёл Святослав, разбил войско хазарского кагана, выгнал из Тмутаракани хазарских сборщиков дани и ушёл, оставив в Тмутаракани посадника Борислава с дружиной.
Ныне нет Борислава, но Обадий знает, у кагана нет наготове и силы, чтоб пойти ратью против князя киевского Владимира за Тмутаракань. Такую силу каган соберёт, надо только выждать. А Обадию хочется поторопить время. Он и послал сына своего Байбуха к хаканбеку с вестью о смерти Борислава и о приходе в Тмутаракань Мстислава.
Поджав ноги под себя, Обадий сидит на мягком коврике посреди лавки. Пред ним торговая площадь. Вечереет, пустеют торговые ряды. Купцы покидают сбои лавки, навешивают на двери хитрые замки. Вон закрыл лавку старшина русских гостей Давид. Постоял у двери, поглядел по сторонам и важно, не торопясь, направился домой. Завидев Обадия, Давид поклоном поприветствовал его. Лоснящееся от жира лицо хазарского гостя расплылось в улыбке, но маленькие раскосые глазки Обадия не улыбаются, в них прячется ненависть. Хазарский гость ненавидит русского давно. Ненавидит за удачливость, за то, что у Давида больше покупателей, чем у него, Обадия, что богатство приумножает и в почёте среди гостей ходит.
«И кому те гривны копит?» - глядя вслед Давиду, подумал Обадий.
Он, кряхтя, поднялся, запахнул халат, подпоясался потуже и, покачиваясь на кривых ногах, вышел из лавки.
Солнце уже коснулось края моря. В русской церкви вовсю трезвонили колокола, заливались.
Миновав дом Давида, Обадий повернул в улицу, где жили хазарские гости. За высокими заборами прятались в зелени садов саманные на кирпичном фундаменте домики. У низкой, вырезанной в воротах калитки Обадий задержался на минуту, потом, пригнувшись, шагнул во двор и нос к носу столкнулся с сыном Байбухом:
Воротился? Видел хаканбека?
– Видел, отец.
Байбух вылитый отец. Такой же кривоногий, раскосый и одет в такой же полосатый халат.
– Что услышал ты из его уст?
– Хаканбек велел немедля воротиться, передать тебе, чтобы обо всём, что в Таматархе творится, ему сообщал, а боле всего, что князь Мстислав замыслит и какова у него сила.
Обадий недовольно буркнул и, обойдя сына, направился в дом.
С первым весенним теплом, когда в степи буйно поднимались травы, от берегов Итиля и до границ Киевского княжества, а вниз до земель касожских кочевали орды хазар. За многочисленными стадами катились войлочные кибитки на колёсах, скакали пастухи-воины.
Нередко дикая орда перекатывалась
Иногда орды хазар сталкивались с ордами печенегов, и тогда завязывалась меж ними жестокая сеча.
Кибитки орды оглана Севенча стоят неподалёку от Итиля. Оглан не уводит своих воинов далеко от города. Когда орда Севенча висит на спине хаканбека, Буса сидит как на острие пики.
Севенч полулежит на кошме и поёт. Песня у него долгая; без начала и конца. Она не мешает Севенчу думать. А мысли у него сладкие: о власти. Нет у старого кагана детей и нет никакой родни, кроме Севенча. Ой-ля! Умрёт каган, и он, оглан, станет каганом. Он будет жить в каменной кибитке, и молодые жены кагана станут его жёнами. Ой-ля! Двадцать пять жён, двадцать пять красавиц!
Севенч поднялся, откинул полог, выглянул. От яркого солнца прищурился. Степь горбилась юртами, ревела стадами. В загоне старик доил кобылицу. У ближней кибитки и на треноге висит огромный казан. Вокруг бродят злые псы. Караульный воин от скуки поднял с земли голую кость, швырнул псам. Собаки накинулись, потом лениво разошлись.
Севенч зевнул, почесал грудь. Всё с детства знакомое, обычное. Постоял немного и снова улёгся на кошме. Сбившийся войлок едко отдавал верблюжьим потом, напоминал мальчишеские годы, дальние кочёвки, отцовскую юрту.
Зачуяв чужого, забрехали собаки, ринулись навстречу. Севенч, не поднимаясь, откинул край полога. Из степи подъезжали всадники. Впереди, скособочившись в седле, скакал темник Шарукань.
«Какие ветры пригнали его?» - подумал Севенч, вставая. Он вышел из юрты. Всадники уже спешились. Шарукань издали поприветствовал хозяина, подошёл. Большой рот Севенча растянулся в улыбке, но душа не рада гостю. Язык спросил:
– Добрым ли был твой путь, темник?
– и жестом пригласил в юрту.
Шарукань пробормотал что-то невнятно, прошёл вслед за Севенчем. Сели и надолго замолчали, каждый думая о своём. У Шаруканя мысли ложились тесно, одна к другой.
«Худой Севенч. Злость и зависть гложут его. Ждёт смерти кагана… Ха! И у Бусы мысли о том… Знаю вас, шакалы. Когда вы вцепитесь друг другу в горло, я ещё посмотрю, кому помочь».
«Верно, замыслил что-то старый ожиревший волк, - глядя на темника, думал Севенч.
– Ну, ну, я дождусь, когда сам скажешь, на кого зубы точишь. А может, на меня с Бусой заодно?»
Шарукань прикрыл глаза, тяжело дышал. Но Севенч знает: в этом отяжелевшем и на вид неуклюжем человеке скрывается барс. И ещё сильнее закралось сомнение:
«А не Буса ли подослал тебя выведать, о чём я мыслю?»
Молодой воин внёс глиняный сосуд с кумысом, разлил по чашам, удалился. Шарукань открыл глаза, осторожно взял чашу и, не отрываясь, выпил. Потом отёр губы рукавом, промолвил, не глядя на Севенча:
– Хаканбек злится. На тебя злится. Зачем твоя орда у Итиля стоит. Звон оружия твоих воинов доносится до дворца кагана.
– Кагана или Бусы?
Шарукань ощерился в улыбке. Снова приложился к чаше. Севенч ждал ответа настороженно. Темник допил кумыс, усмехнулся. Севенч заскрипел зубами: